И уже в этих строках, написанных задолго до трагических событий 14 декабря, мы ощущаем ту легкую грусть, к которой позднее прибавятся горестная печаль и тяжкие разочарования.
Вторично мы видим Пушкина в Михайловском уже кумиром новой России, поэтом, чье имя было на устах не только столичной молодежи, но и всех, кто болел за судьбы отечественной культуры в самых отдаленных уголках огромной, готовящейся к социальным потрясениям страны.
Он прожил большую жизнь между первым и вторым приездом в Михайловское. Он стал знаменитым, он стал гонимым. И ко времени ссылки в Михайловское сравнялся уже с поэтами несравненными, всемирно известными, однако по значению для своей родины уступавшими ему.
Казалось, что мог бы он еще испытать, достигнув таких вершин, такого духовного напряжения? Он бросил вызов «милорду Уоронцову». Он пренебрег карьерой, гневом царя, в каждый день своего пребывания на юге оставаясь самим собой. Заставить его жить не так, как он хотел, было невозможно. Это бесило недругов, которые не могли вынести его свободной человеческой простоты, его острого языка, политических выпадов, его всеохватывающей и всепроникающей мысли. И отторгнутый ими изгнанник приезжает в Михайловское, не уступив своим врагам ни пяди завоеванного, в ореоле поэтической славы, скорее им осознаваемой внутренне, подспудно. Он приезжает уставшим от бедности и скитаний, но не утратившим мужества, приезжает зрелым, готовым к борьбе. Нет, он не ожесточился. Его душа не угасла, не потеряла способности верить, надеяться, любить.
Михайловское окутало его тишиной, неоглядными далями, туманными влажными рассветами, непроницаемыми ночами и дрожащим сиянием луны, что висит тут прямо над подоконником. Он пишет с неистовой страстью, пишет много и разное, пишет вещи бесценные. Он продолжает начатое в Кишеневе, Одессе; и одиночество, непереносимое для других, отступает перед ним и даже делается порой источником веселья, неотделимого, правда, от грусти и тоски.
И вместе с тем:
Вот пример, когда противоречивые чувства сливаются в драгоценный поэтический сплав, который поистине можно назвать «михайловским».
Да и разве один был он здесь? Нет. Он наслаждался природой, изучал нравы онегинских соседей, засиживался в тригорской библиотеке, наблюдал быт крестьян и монахов, ходил по святогорским ярмаркам, прислушивался к милому его сердцу говорку Арины Родионовны… Нет, он был здесь не один, а просто наедине с собой. И этот поразительный взлет — ведь здесь он создал своего Бориса, Бориса, который вывел его на простор общественного служения и высокого историзма, — этот торжествующий пушкинский взлет позволил ему совладать с тем состоянием, которое могло бы надломить другой, менее мощный дух. Бесконечными зимними вечерами одиночество бежало от него еще и потому, что он знал: о нем думают, его помнят. «Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты», — пишет «великому Пушкину» в михайловскую глушь его «Дельвиг милый». «…По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе», — летят к нему в ноябре того ясе 1824 года горделивые слова Жуковского. «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы… — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?» — требовательно вопрошал Рылеев.
Их было всего двое, навестивших его здесь. Иван Иванович Пущин, совесть русской интеллигенции, совесть декабризма, провел в Михайловском счастливые часы, внимая голосу друга, читавшего отрывки новых пьес, диктовавшего начало «Цыган» для «Полярной звезды». И беспредельная доброта, душевное благородство и ум Антона Антоновича Дельвига озарили на миг деревенскую келью поэта. Их было всего двое. Но каждое из этих посещений — эпоха!
Да, ему не удалось явиться на Сенатскую. Но стихи Пушкина, его тень незримо присутствовали там, заставляя следствие раз за разом допытываться у арестованных о ссыльном поэте. И когда мы думаем о декабристах, мы вспоминаем не только чеканный слог послания в Сибирь, написанного позднее, уже в Москве, но и михайловский на полях рукописи рисунок виселицы с контурами пяти повешенных и оборванной строкой: «И я бы мог…»