Все это лежало в основе легенд, мешавшихся с галлюцинациями. Около 1920 года мои исследования сложились в довольно ясную общую картину, и напряжение, владевшее мной с момента их начала, слегка ослабло. В конце концов, несмотря на мои фантазии, подогреваемые слепыми эмоциями, не могло ли найтись готового объяснения феномену моего заболевания? Случай мог направить мой разум на поиски темного знания в период амнезии – а ведь тогда я изучал запретные предания и встречался с членами древних, зловещих культов. Очевидно, что, когда я пришел в себя, это послужило основой для моих сновидений и усилило тревожность. Что же касается вменяемых мне библиотекарями заметок на полях, состоявших из виденных мною во сне иероглифов и слов на незнакомых языках – я легко мог овладеть поверхностным знанием языков в измененном состоянии сознания, тогда как иероглифы, несомненно, стали порождением моей фантазии, разыгравшейся под впечатлением от древних преданий, и лишь
Временами схожесть случаев амнезии, наблюдавшихся в столь отдаленные друг от друга эпохи, беспокоила меня так же, как и когда я впервые обнаружил это, но, с другой стороны, эта тревожная фольклорная традиция в прошлом была куда более обобщенной, нежели в наши дни. Быть может, остальным жертвам этого заболевания, столь схожего с тем, что поразило меня, были хорошо знакомы легенды, о существовании которых я узнал, лишь когда проявились его симптомы? Теряя память, они ассоциировали себя со сказочными существами из семейных преданий, вторгавшимися в тела людей, лишая их разума, и отправлялись на поиски знаний, что могли унести в свое выдуманное прошлое, где не существовало людей. Когда они вновь обретали память, запускался обратный ассоциативный процесс, побуждающий их считать себя уже не захватчиками, но жертвами. Таким образом, сны и конфабуляции следовали устоявшейся мифологической традиции.
Несмотря на кажущуюся неуклюжесть подобного объяснения, в конце концов оно вытеснило из моих мыслей все остальные – по большей части из-за того, что другие теории были неубедительными. Кроме того, со мной постепенно согласились многие из именитых психиатров и антропологов. Чем больше я размышлял над этим, тем более убедительными казались мне собственные доводы, пока, наконец, я не возвел из них прочные бастионы, хранившие меня от назойливых снов и видений. Что с того, если я вижу нечто странное ночами? Это лишь отражение прочтенного и услышанного мной. А как же мои страхи, искаженное восприятие и псевдовоспоминания? То были лишь отголоски мифов, о которых я узнал, будучи больным. Ничто из того, что мне снилось, ничто из того, что я чувствовал, не могло быть действительно значимым.
Вооружившись подобной концепцией, я значительно укрепил свои душевные силы, хотя мои сны принимали все менее абстрактный характер, посещали меня все чаще и обрастали все более пугающими деталями. В 1922 году я ощутил, что вновь способен работать на постоянной основе, и нашел применение своим новым знаниям, согласившись преподавать психологию в университете. Моя старая кафедральная должность давно была отдана другому достойному кандидату, к тому же методы преподавания экономики были уже далеко не те, что в мои лучшие годы. В те дни мой сын только приступил к последипломному обучению, благодаря которому ныне стал профессором, и мы немало времени провели в совместных трудах.
Тем не менее я продолжал тщательно изучать свои странные, яркие видения, что так часто посещали меня во сне. Я полагал, что подобный дневник наблюдений приобретет необычайную ценность в глазах психиатров. То, что являлось мне, чрезвычайно напоминало