Его челюсть — холодная, твёрдая каменная плита, разбивающая чувствительную, тонкую кожу её костяшек. Её руку пронзает горячая острая боль. Она слышит оглушительный треск.
Малфой не издаёт ни звука. Её удар заставил его повернуть голову, и пару секунд он так и стоит, позволяя ей смотреть, как яростная краснота распускается на коже его щеки.
Его глаза напряжены, когда он снова переводит на неё взгляд.
— Ты больной, — выдыхает она, чувствуя, как закипает её кровь. — больной и ненормальный, — она не удовлетворена этим. Она не уверена, что сейчас её хоть что-то может удовлетворить.
Но лёгкое изменение его выражения — трещина в его каменной маске — это начало.
Тем не менее, ей больно даже просто смотреть на него.
Она не может. Ей нужно уйти. Нужно убежать. Она — Рон. Рон на первом месте.
Рон.
Малфой всё ещё, чёрт возьми, разговаривает.
— Может быть, Грейнджер, — он снова пожимает плечами. Снова.
И яд, закипающий в её венах, прорывается наружу. Заставляет её скривиться и сказать это.
— Я ненавижу тебя.
И нет. Нет, этого недостаточно. Это недостаточно больно. Должно быть больнее. Так же больно, как ей.
— Ты ничто.
Вот оно.
Это боль, которую ей нужно было увидеть.
То, как воздух выходит из его рта на выдохе и то, как с ним опускаются его плечи. То, как приоткрываются его губы и тускнеют его глаза. То, как он моргает.
Это даёт её ногам силы двигаться.
И она бежит.
11 января, 1999
Дневник,
Никто не учил меня.
Никто не усадил меня и не объяснил. Не объяснил, блять, что я должен чувствовать. Что я должен делать. Как я должен себя вести.
Мать и отец никогда не говорили мне: “Да, Драко, это будет так больно”, или “Доверять будет так сложно”, или “Вот что ты никогда не должен делать. Никогда. Вообще.”
Никто не провёл для меня, блять, эту линию.
Никто никогда не готовил меня к тому, каково это будет. К тому, насколько всё это будет бессмысленно.
К тому, как она начнёт смотреть на меня, и разговаривать со мной, и ждать чего-то от меня.
Чего-то в духе поддержки. Или безопасности.
Какого хуя я должен был, блять, делать с этим?
Серьёзно. Серьёзно.
Я попросил её, блять, доказать это, а потом она, блять, это сделала.
Здесь две, блять, стороны.
A: Это ёбаная Грейнджер. Грейнджер, которая, которая никогда, блять, не выходит из своей зоны комфорта, если только не ради Святого, блять, Поттера. Грейнджер, которая никогда бы не поставила себя или свою репутацию под угрозу ради меня. Я бы поставил на это деньги.
Но, кроме того, Б: это ёбаный я. Когда, чёрт возьми, за последние восемь лет, нет, за последние восемнадцать лет, что-нибудь прошло так, как я хотел? Так, как я просил?
Поэтому нахуй Грейнджер и её ёбаный великий жест. Я думал, что, может быть, я справлюсь с этим. Я думал, что, может, эти, эти ёбаные близняшки Патил, или Уизлетта, вернутся с каникул и хотя бы подпрыгнут от радости при виде неё.
Но Грейнджер, блять, распяла себя за меня.
И вдруг настало время для моего хода. Настала моя очередь доказать что-то. Моя очередь доказать, что я не являюсь тем, кем она считала меня. Моя очередь чем-то пожертвовать. Что-то потерять.
И я не знал, как. Я всё ещё не знаю.
Поэтому, блять, извините меня за то, что я попытался выбрать что-то удобное. Что-то знакомое. Что-то из того, к чему я привык.
Во всяком случае, в своих чувствах к Уизли я блядски последователен.
Мерлин, видели бы вы его лицо. Я хочу, чтобы портрет с этим лицом висел у меня в комнате целую ёбаную вечность. Это было всё, на что я надеялся, и даже больше. Я помню, “Да, Уизли, смотри на меня. Смотри, как я трахаю её. Смотри, как я трахаю девчонку, которая, как тебе казалось, должна была вечно быть твоей. Она не твоя.”
Это было, блять, безупречно.
Но потом — её лицо.
Она должна была взять и испортить всё своим лицом. Она всегда портит всё своим ёбаным лицом.
Она посмотрела на меня так, словно вовсе не знала меня.
И я не знаю, что с этим делать. Я ненавижу это.
Я ненавижу это.
А потом она сказала —
Блять, я просто хочу — мне нужно —
Ёбаная мерлинова грудь, нахуя я вообще с вами разговариваю?
11 января, 1999
Посмотрев в Большом Зале, во дворе и даже на чёртовом поле для квиддича, она решает, что должна принять это.
Он ушёл в худшее место из возможных. Туда, куда она больше всего боится идти.
И когда она, наконец, набирается смелости, чтобы пройти до конца этого коридора, даже Полная Дама смотрит на неё как-то странно. Хотя, на самом деле, это скорее связано не со сплетнями, а с её измученным видом, но сейчас Гермиона не в состоянии это осознать — поэтому первая слеза скатывается по её щеке, ещё когда она выдыхает пароль.
Она стоит в тёмном коридоре между портретом и гостиной в течение нескольких невероятно долгих минут. Слышит голоса — голоса Рона и Симуса, но не может разобрать, о чём они говорят.
Она знает, как это будет больно. Не нуждается в Боггарте, чтобы вспомнить, как сильно она боится боли.
Тем не менее, она также знает, что чем дольше она будет стоять тут, тем выше вероятность того, что она потеряет самообладание. Что она потеряет Рона…потеряет Гарри, навсегда.
И этот страх гораздо сильнее.