Поддевая ногами опавшие листья, мы шли по дорожке, ведущей в сторону Груневальда, обширного древнего леса в западной части города. Я часто гуляла там в одиночестве. В лесу водились дикие звери – кабаны и лисы, имелись озера, а под землей – даже пещеры, не известные никому. Немало берлинских деревьев погубили бомбардировки, многие древние исполины погибли после падения Стены, сметенные последовавшей за ним волной нового строительства и новых потоков транспорта, однако на месте погибших тянулась ввысь молодая поросль, а некоторые из уцелевших «стариков» просто-таки процветали. Груневальд и вовсе переживал взрыв буйного, хаотичного, неудержимого роста: сплошная стена черных стволов, толстый ковер палой листвы на земле, непроходимые заросли колючих кустов… А еще я не раз находила здесь полуобглоданные тельца кошек, некрупных собак и тех самых, таких симпатичных на вид, рыжих белочек с кисточками на ушах, не говоря уж о порожних пивных бутылках и огражденных камнями кострищах. Со всех сторон слышен шум машин, гуденье подъемных кранов, но стоит хоть чуточку углубиться в лес – и все эти звуки тут же смолкают… Вот эти места, глушь Груневальда, мне давно хотелось нарисовать, только я еще не решила, где именно и каким образом.
День выдался свежим, но не холодным. С неба на землю сквозь паутину голых ветвей сочился неяркий солнечный свет.
– Устал я, – зевнув, сказал Филипп. Связанный мною свитер пестрел на его груди под твидовым пиджаком. – Смена часовых поясов… Давай остановимся на минутку?
Скамеек или хотя бы больших валунов поблизости не оказалось – только укрытая палой листвой земля, несколько лиственниц да множество буков. Бросив на землю сумку с альбомом и акварелью, я огляделась вокруг. Под одним из буков – старым, самым большим – обнаружилась ямка, углубление, где мы как раз могли бы поместиться вдвоем, бок о бок. Впадину, точно вода в горсти, заполняли опавшие листья – нежные, мягкие, будто салфетка, такие тонкие, что, взглянув сквозь один против солнца, я смогла различить за сплетеньем прожилок деревья и даже лицо Филиппа.
Земля была совершенно суха. Мы улеглись во впадину, плечом к плечу. Спустя пару минут Филипп повернулся набок и потянул меня к себе. Снизу, из-под листвы, веяло сладковатым духом буковых орешков. Освободив Филиппа от пиджака, я запустила руки под его свитер, на миг, пока он сдергивал с меня джинсы, припала к его губам. Стянутый с плеч, свитер повис на его шее вроде пышного воротника или шарфа-снуда. В воздухе, несмотря на солнце, веяло зябкой прохладой. В волосах Филиппа запутались листья, в мою оголенную спину, заставив ахнуть от боли, вонзилась сухая ветка. Его глаза были закрыты, однако мои-то видели все – и песчинки, и клок зеленого мха на его щеке, и крохотную зеленую цикадку с золотистыми фасетчатыми глазами, присевшую на его веко, потершую передние лапки одна о другую, и взвившуюся ввысь, к солнцу – словом, все то, чего мужчины никогда не замечают. Кончив, он не издал ни звука – лишь тяжко дышал, уткнувшись носом в мою грудь. Я прикрыла его глаза ладонью, и вскоре Филипп, отвернувшись, уснул.
Посидев молча, поискав взглядом улетевшую цикадку, я натянула и застегнула джинсы, вытряхнула листву из волос, сковырнула с рубашки скорлупку букового орешка, а приведя себя в божеский вид, отбросила в кусты Филиппов пиджак и придвинулась ближе к нему. Его фланелевая рубашка задралась кверху, обнажая живот. Склонив голову, я припала губами к нежной коже ниже пупка – теплой, на вкус отдающей солоноватым потом, мужским семенем и папоротником-орляком. Припала, на миг замерла и поднялась.
Тишину леса нарушало только негромкое жужжание. Собранный складками свитер обмяк, обвивая Филиппову шею. Ощупав подол, я отыскала кончик выбившейся из вязки нити, потянула, легко развязала на честном слове державшийся узелок, и медленно, осторожно, не будя спящего, начала распускать петли. Лишь под конец, когда от свитера остался один только ворот, одна только золотисто-багряная с просинью полоска на горле, Филипп встрепенулся, но я прошептала его имя, и дрогнувшие было веки вновь замерли.
Поднявшись на ноги, я поднесла к лицу охапку теплой, пушистой пряжи. Глубокий вдох…
Пряжа пахла Филиппом сильнее, чем его собственное тело. Отыскав кончик нити, я встала над ним, уронила нить ему на грудь и начала вытравливать ее, мало-помалу, словно рыбак – лесу, укрывая Филиппа пряжей с головы до ног. Над ухом негромко зудели слетевшиеся цикадки.
И вот дело кончено. Порыв ветра бросил на груду пряжи и наших волос горсть желтых листьев, а я потянулась за сумкой. Цикадки последовали за мной. Я раздраженно отмахнулась, и они отпрянули прочь, повисли над неглубокой лужицей, заполнившей впадинку под буковым деревом. Нет, сознательно я о воде даже не помышляла, однако вода явилась ко мне сама. Может быть, виной тому память о море за окном, у которого я столько ночей напролет рисовала Филиппа, а может быть, попросту воспоминания о зеленых волнах, синем небе и серых скалах моего давнего-давнего острова.