Донья Элоиса не согласилась с ним и показала письмо, найденное в бумагах покойного. Оно, несомненно, могло послужить ключом к разгадке преступления. Это было анонимное послание, в котором дону Флорестану угрожали публикацией каких-то писем и назначали встречу в час ночи у стены ипподрома в начале Чамартинской дороги.
Не желая возобновлять дело, донья Элоиса не отнесла письмо следователю. Анонимка была написана карандашом. На конверте стоял местный штемпель. Бумага была в линейку и очень напоминала ту, какой обычно пользовался Бельтран, покупавший ее на маленьком базаре на улице Браво-Мурильо, где продавались также конверты, чернила, детские игрушки, трости, шляпки и туалетные принадлежности. Поглядев на анонимное письмо, Тьерри невольно подумал, что убийство вполне могло быть делом рук Клоуна и его приятелей.
После долгого разговора донья Элоиса сердечно рассталась с Хайме и на прощанье попросила его зайти еще раз. Дела дона Флорестана были очень запутаны. Поместья он записал на имя родственницы доньи Элоисы, деньги и ценности — на другого человека, и разобраться во всех этих ухищрениях было не так-то легко. Тьерри обещал пуэрториканке, что, несмотря на свою занятость, зайдет к ней и по мере сил постарается помочь ей в делах.
Дома он рассказал Бельтрану о письме, посланном ростовщику, о сорте бумаги и о своих подозрениях насчет Клоуна и его приятелей.
— Не удивлюсь, если так оно и есть на самом деле, — ответил Бельтран. — Клоуна, Горбуна и Моряка что-то давно не видно. Наверно, куда-нибудь смылись. А старикашку они запросто могли пристукнуть.
Несколько дней спустя он спросил Хайме:
— Слыхали?
— Что случилось?
— Моряк, Клоун и Горбун недавно заходили к донье Паките, а вчера их видели в экипаже сеньора Бенигно расфранченными и с чемоданами; они ехали на Северный вокзал.
Все это с еще большей вероятностью свидетельствовало об участии налетчиков в убийстве дона Флорестана, а также позволяло предполагать, что донья Пакита была до некоторой степени замешана в этом деле.
LXII
Конча Вильякаррильо снова уехала к себе в имение, и Тьерри почувствовал себя как грешник в аду. Вскоре он сильно простудился, у него поднялась температура и началось кровохарканье. Кровь была очень светлая, почти розовая, и Хайме, не усмотрев в этом ничего страшного, решил, что у него просто что-то с горлом.
Между тем война в колониях подходила к концу, каждый день приносил сенсационные новости. Тьерри горячился, яростно поносил янки и совершенно не думал о своей болезни. Сильвестра и Бельтран не раз настаивали, чтобы он вызвал врача, но он не обращал на них внимания. Тогда Бельтран, проявлявший повышенный интерес ко всему, что связано с болезнями и с медициной, предположил, что у сеньорито самая настоящая чахотка, и привел к нему доктора Монтойю, молодого врача из ближайшей больницы, с которым он был знаком. Медик оказался серьезным и даже суровым на вид блондином, с круглым лицом, толстыми губами, маленькими усиками и в очках. Он внимательно осмотрел и выслушал Тьерри, то прикладываясь ухом к спине и груди пациента, то прибегая к помощи стетоскопа или фонендоскопа. Он не сказал Тьерри, что у него за болезнь, но предписал строгий режим и попросил Сильвестру, ее мужа и дона Антолина присматривать за больным, которому надлежало усиленно питаться, спать с открытым окном, а также принимать таблетки креозота и облатки танина.
Монтойа зачастил в дом Тьерри: Хайме интересовал его с точки зрения не только клинической, но и психологической. Вскоре у них начались нескончаемые споры о божественном и земном.
Врач — это сразу же чувствовалось — жил интенсивной духовной жизнью, много читал, он действовал, согласуя свои поступки не с чувствами, а с разумом. Он исповедовал революционные взгляды, жаждал политических преобразований, но в то же время всячески старался приспособиться к своему времени. Такое благоразумие бесило Тьерри.
Монтойа, человек на редкость прилежный, добросовестный, разумный, был малообщительным и любившим уединение. Он искренне стремился быть незаметным, не слишком верил в себя самого, еще меньше в других и, казалось, гордился своей отчужденностью от общества. Он отличался многими достоинствами и бесспорной честностью, но не всегда верно судил о чувствах и мыслях ближних и даже шутки ради не мог стать на чужую точку зрения. Богема, бесшабашная жизнь писателей и артистов, представлялась ему не только нездоровой и безрассудной, но даже нелепой и достойной презрения. Врач и больной без конца обсуждали странный вопрос: улучшает или портит человека жизнь в обществе. Монтойа полагал, что улучшает; Тьерри категорически это отрицал.
— Я, например, — говорил он, — в детстве мыслил благороднее, чем сейчас, был и решительней и смелее. Живя среди людей, я стал жаден, труслив и расчетлив.
— Вы? Расчетливы? Смешно!
— Я вижу, вы считаете меня безрассудным?