Тут-то меня, голубчика, с ходу да в военный госпиталь. Оказался я не в казарме, а в палате. Сестры молоденькие, дружелюбно посматривают на вновь прибывшего. Для меня такой внезапный поворот привычной армейской жизни был как снег на голову. Меня армия не тяготила, благодаря моему умению очень быстро адаптироваться, что было выработано самой жизнью, начиная с Мурома. Я очень легко входил в новые условия жизни, в среду обитания, находил наилучшие варианты на «выживаемость». У меня не было врагов, ненавидящих меня, и я сам не враждовал ни с кем. Но в то же время я умел себя поставить таким образом, что меня, с одной стороны, уважали, а с другой – побаивались, зная, что я умею за себя постоять у даром «не ниже пояса». Я никогда не искал защиты у вышестоящих, не жаловался, не доносил, не ябедничал и держался в стороне, но всегда четко выполнял их приказы по службе. Поэтому армия меня не тяготила, и я не считал дни, месяцы и недели оставшегося срока службы. Очутившись неожиданно в госпитале по болезни, которую я не ощущал в себе и которая так неожиданно выплыла, я стремился как можно скорей пройти обследования и вернуться в часть.
Учась в художественном училище и умея рисовать, в армии я отказался от роли художника, так как это занятие довольно противное – с утра и до вечера выписывать на щитах дурацкие цитаты, набившие оскомину, рисовать «незабвенные черты»: то лысые, то усатые, то лохмато-бородатые. Я предпочитал всему этому роту, в которой я, как старшина, был хозяин, а все солдатики – мои друзья, в свободное от занятий время.
В госпитале кто-то разнюхал, что я – художник, и милые сестрички шепнули об этом заведующему глазным отделением, профессору Пивоварову. Профессор пригласил меня в свой кабинет, очень дружелюбно стал расспрашивать меня о моем самочувствии, назначил необходимые исследования и попросил меня нарисовать для него ряд схем и рисунков. Лежать, шататься без дела и коротать время – дело тоскливое, поэтому я с удовольствием взялся за работу в обществе юных белых халатов. Очень быстро дружба с ними была налажена, и дни из тоскливых превратились в радостные. Я рисовал – они щебетали. Врачи и сестры своим чередом делали со мной всевозможные исследования глазного дна. Охали, удивлялись, крутили и вертели, нацеливая на меня свои орудия. Никто не торопился, я все рисовал, профессор радовался и все подваливал мне работу.
Как-то я разговорился с милой сестричкой и спросил ее:
– Что у меня за болезнь? Чего они так охают и показывают меня как диковинный экспонат друг другу?
А сестричка мне в ответ:
– Они удивляются, как ты можешь видеть!
– Как? А что, я должен не видеть?
– У тебя почти полностью атрофировано глазное дно, и в обоих глазах, таких больших и выразительных, – добавила она, смотря на меня в упор. – Смотри вот. – Она достала схему строения глаза. – Вот глазное дно, – ее пальчик обвел область в схеме, – вот глазной нерв, вокруг него сетчатка. Вот, вот она, видишь?
– Вижу.
– Сетчатка вся состоит из палочек и колбочек, как мозаика. Одни видят ночью, другие – днем, понял? У тебя почти все они мертвые. Неживые и не могут реагировать на свет, а следовательно, ты не можешь видеть.
– А я вижу!
– Вот поэтому-то они и охают, и удивляются, и, как диковину, тебя рассматривают, а ты и есть диковина.
– Ну а дальше что? Что дальше?
– А дальше? – Она замялась, опустила глазки, взяла мою руку, обняла ее своими и тихо сказала: – Ты ослепнешь, и очень скоро.
Мое сердце екнуло, я ощущал тепло ее рук и видел перед собой ее большие глаза, влажные от сострадания.
– А ты будешь меня водить по белу свету за ручку?
– Увы, тебя очень скоро демобилизуют, не сегодня-завтра пойдешь на комиссию, и все…
Днем меня вызвал профессор, перед ним лежали мои рисунки, схемы и все, что я ему нарисовал.
– Давай я сам посмотрю тебя.
Раскрыв историю болезни, он углубился в ее изучение, перелистывая какие-то схемы. В темной, уже знакомой мне комнате он долго и внимательно что-то изучал внутри меня, поворачивая и направляя зайчик от зеркальца.
– Как могли так халатно поступить с тобой? Да они должны за это идти под суд! Взять в армию с такой болезнью. Какой военкомат?
Я ответил:
– И ты ни на что не жаловался?
– Нет.
– И ты видишь?
– Да.
– Да ты понимаешь, что ты не должен видеть?
– Но я вижу.
– Это меня и поражает. Но ты можешь очень скоро ослепнуть, внезапно. Ты должен это знать, как ни тяжело, но должен.
Мы вышли из темной комнаты.
– Ты не падай духом, я обязан был тебе сказать правду.
– Спасибо, профессор. Я духом не упал.
– Завтра комиссия, поедешь домой.