О том, что случилось в Збыднёве спустя четыре дня после новогодней ночи, мы узнаем из ее рассказа, представленного в Еврейскую историческую комиссию в Лодзи 29 июля 1946 года. В ту ночь в поместье Садовских пришли партизаны. Было очень холодно, и служанке велели угостить всех горячим молоком. Когда она его подала,
комендант поблагодарил меня и вежливо попросил дать молоко караульному, стоявшему на крыльце. Я вышла, принесла молоко. Рядом с караульным я увидела закованного, стоявшего на коленях человека с низко опущенной головой. Черный безучастный человек. Я спросила, дать ли и ему молока. […] Когда партизаны ушли, я узнала, что этот закованный черный человек был евреем. Жена доктора[168]
после их ухода […] сказала, что элегантный господин, который так вежливо меня поблагодарил, сказал: «Повеселимся сегодня с этим жидом». […] Я узнала, что эти же партизаны забрали у семьи Опас, переселенцев из познанского воеводства, какого-то еврея. Я предполагала, что это тот самый еврей, [которого я видела закованным на крыльце. — И. Т.-Б.]. Я отправилась туда как будто бы за мылом и порасспрашивала немного о том, что слышно. Тогда она (пани Опас) мне сказала: «Если бы не евреи, меня бы уже не было в живых» (она их укрывала и с этого жила). [И продолжала говорить: ] «Пани Стася, дорогая, ну и ночь у меня выдалась, ночью пришли партизаны. С ними был еврей из Красныстава, кто-то позвонил, его и забрали. Выволокли из дома, как собаку тащили за ногу. Когда муж сказал им: „Что же вы делаете, это же человек“, его избили, забрали у него всё, что он имел при себе»[169].Гошицкий Ноев ковчег — по крайней мере в описании Щепанского — непроницаем. До него не доходят вести о реальности, в которой существуют Песля Пенчина и десятки ей подобных в окрестностях Кракова. Между тем эта реальность разыгрывается в поместье, расположенном всего в пятидесяти километрах от Гошице, а в культурном плане — гораздо ближе. Она отсутствует в рассказе, в котором ни разу не появляется слово «еврей», словно произносить его за столом бестактно.
Впрочем, голоса Песли мы не найдем и в творчестве Чеслава Милоша. Он, несмотря на то что знал так много, остался автором трех стихотворений о Холокосте, которые не любил читать публично, и «Морального трактата», за который ему выговаривали критики, цитируемые Иреной Грудзинской-Гросс[170]
. У Милоша нет отдельных евреев, есть только «евреи», а их голос доносится издалека («вой», «заунывный плач»)[171].Ирена Грудзинская-Гросс продолжает: «Милош придавал огромное значение укоренению своих стихов в реальности, присутствию детали, в которой просвечивает правда. В беседе с ним Рената Горчинская заявила, что он не конструирует мир, а реконструирует его, и поэт согласился с этим утверждением»[172]
. Сегодня мы знаем — не только благодаря Зигмунду Фрейду, но и сравнительным исследованиям истории и памяти, — что память не воспроизводит какую бы то ни было зарегистрированную, но труднодоступную запись (как думали раньше), а на основании следа и случившегося позднее скрупулезно реконструирует ход событий. Таким образом, если post factum мы жили в действительности, противоречащей нашей памяти, сговорившейся с ней полюбовно, чтобы не было больно, то мы этот след памяти исказим или вовсе пропустим. Возможно, Милош, праведник народов мира, измученный конфликтами с соотечественниками, решился принять лавры пророка и в конце концов примириться с действительностью. Пострадала от этого его поэзия, в которой не звучит и, пожалуй, никогда не собирался звучать голос Песли Пенчины.