Читаем Милош и долгая тень войны полностью

Ирена Грудзинская-Гросс продолжает: «Милош придавал огромное значение укоренению своих стихов в реальности, присутствию детали, в которой просвечивает правда. В беседе с ним Рената Горчинская заявила, что он не конструирует мир, а реконструирует его, и поэт согласился с этим утверждением» [25]. Сегодня мы знаем — не только благодаря Зигмунду Фрейду, но и сравнительным исследованиям истории и памяти, — что память не воспроизводит какую бы то ни было зарегистрированную, но труднодоступную запись (как думали раньше), а на основании следа и случившегося позднее скрупулезно реконструирует ход событий. Таким образом, если post factum мы жили в действительности, противоречащей нашей памяти, сговорившейся с ней полюбовно, чтобы не было больно, то мы этот след памяти исказим или вовсе пропустим. Возможно, Милош, праведник народов мира, измученный конфликтами с соотечественниками, решился принять лавры пророка и в конце концов примириться с действительностью. Пострадала от этого его поэзия, в которой не звучит и, пожалуй, никогда не собирался звучать голос Песли Пенчины.

Я беру здесь в скептические скобки подробно изложенные Иреной Грудзинской-Гросс рассуждения поэта о невозможности выразить военную травму [26]. Как и его аргументы, касающиеся поэтической дистанции, создающейся по следующему рецепту: «Если всё в тебе — дрожь, ненависть и отчаяние, пиши предложения взвешенные, совершенно спокойные, превратись в бестелесное создание, рассматривающее себя телесного и текущие события с огромного расстояния» [33]. Проблемы с памятью среди польских читателей Милоша привели к тому, что дистанцию, которая для поэта, возможно, была спасением от дезинтеграции, после войны невозможно было отличить от дистанции, порожденной отрицанием, отрицанием чужого страдания.

Гжегож Низёлек цитирует воспоминание Рахели Ауэрбах «о распространенной среди польских евреев надежде, что именно польские писатели станут свидетелями Холокоста, что появится польский поэт, который „видел всё“» [27]. Видимо, Чеслав Милош не собирался им становиться. Ян Юзеф Щепанский: «Высоко, не на цыпочках»

Давайте теперь задумаемся над антагонистом ветреного Вельгоша, Серым. Вопрос звучит так: что знал и о чем умолчал Ян Юзеф Щепанский в «Конце легенды»? Какие элементы действительности, появляясь в повествовании, нарушили бы меланхолический образ поколения, уличенного в «танце на вулкане»? Какие из них, став явными, взорвали бы форму повествования, отодвинув на периферию спор «биться или не биться» и обнажив его нарциссический, суррогатный характер?

В отличие от Милоша Щепанский в послевоенной Польше был фигурой популярной, даже героической. Ситуация на несколько лет изменилась после публикации рассказа «Ботинки» в феврале 1947 года, когда редакцию «Тыгодника Повшехного» завалили гневными письмами [28], а враждебная атмосфера стала причиной временного прекращения сотрудничества автора с еженедельником [29].

Кульминацией славы Щепанского стали эссе Адама Михника, в которых возвращается слово «рыцарь», и похожие по стилю очерки Анджея Вернера «Высоко, не на цыпочках» [30]. О героях его рассказов писали, что «их объединяет убежденность в необходимости руководствоваться этикой, сохранять верность принятым идеалам без оглядки на обстоятельства». Щепанского сравнивают с Джозефом Конрадом, «в частности, из-за похожих свойств и черт созданных ими персонажей» [31].

Симпатией к Щепанскому проникаешься при чтении его «Дневника». Даже если предположить, что текст перед изданием был соответствующим образом отредактирован, создается впечатление, что его автор — человек чуткий и порядочный, одаренный вызывающим уважение навыком самоанализа. Удивительно следующее: почему — в отличие от многостраничного эмоционального рассказа об усмирении силами УБ [34] манифестации 3 мая 1946 года в Кракове [35] — в этих записках нет ни единого упоминания о краковском погроме 11–12 августа 1945 года (Щепанский был тогда в городе), не говоря уже о погроме в Кельце.

Бóльшую часть этих недоговорок компенсирует особый биографический текст, озаглавленный «Школа — армия — учеба — оккупация» из папки Щепанского в архиве Института национальной памяти (IPN). Несомненно, он написал его не по собственной воле, что — как мы увидим чуть позднее — вовсе не уменьшает документальной ценности этого источника. Гимназия им. Стефана Батория в Варшаве

Щепанский начинает свой рассказ-исповедь со знакомства с харцерским движением [36] в 1928 году, когда родители отдали его в школу-интернат в Сромовце-Выжне, которым руководила Ольга Малковская. Годом позже он уезжает с родителями в Чикаго, где его отец становится польским консулом. По возвращении в Польшу в 1931 году, пишет Щепанский,

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 знаменитых тиранов
100 знаменитых тиранов

Слово «тиран» возникло на заре истории и, как считают ученые, имеет лидийское или фригийское происхождение. В переводе оно означает «повелитель». По прошествии веков это понятие приобрело очень широкое звучание и в наши дни чаще всего используется в переносном значении и подразумевает правление, основанное на деспотизме, а тиранами именуют правителей, власть которых основана на произволе и насилии, а также жестоких, властных людей, мучителей.Среди героев этой книги много государственных и политических деятелей. О них рассказывается в разделах «Тираны-реформаторы» и «Тираны «просвещенные» и «великодушные»». Учитывая, что многие служители религии оказывали огромное влияние на мировую политику и политику отдельных государств, им посвящен самостоятельный раздел «Узурпаторы Божественного замысла». И, наконец, раздел «Провинциальные тираны» повествует об исторических личностях, масштабы деятельности которых были ограничены небольшими территориями, но которые погубили множество людей в силу неограниченности своей тиранической власти.

Валентина Валентиновна Мирошникова , Илья Яковлевич Вагман , Наталья Владимировна Вукина

Биографии и Мемуары / Документальное