Как видно, поэтическая бессмыслица Александра Введенского оказывается далека от абсурда. Семантический эксперимент поэта как способ объективного отражения реальности сопровождается поиском новых сочетаний словесных символов и понятий, имеющих традиционную историческую и мифологическую основу. Подобно тому, как русская авангардная живопись ХХ столетия зиждется на древнерусской иконописи и «скифской пластике» (Давид Бурлюк), так и русская поэзия бессмыслицы имеет свои древние религиозные и национальные истоки.
Любви волшебный звукоряд
О поэзии Тимофея Милетского
Эти стихи, начертанные на египетском папирусе, молодой Хлебников прочтет в приволжской Казани. Он услышит кифародический ном Тимофея Милетского, жившего, как указует византийский словарь Свиды, «во времена трагического поэта Еврипида, когда и Филипп царствовал», — и тонкокрылые стрелы поэзии поразят воображение юноши:
Вскоре он наречет себя Велимиром: в его глазах задрожат, как паутинки, золотые нити чистого славянского начала, протянутые от Волги в Грецию. Туда, за Мраморное море, позовет великий путь русской культуры — путь из варяг в греки. И зазвучат в синеватой эгейской мгле песни Орфея, и откликнется с ладьи, украшенной яхонтами, черными сибирскими соболями и рытым бархатом, легендарный песнотворец Боян.
Отважный Тезей в чудесной балладе Вакхилида опускается на дно морское, чтобы разыскать золотой браслет критского царя Миноса, любуется в божьем чертоге хороводом прекрасных нереид, встречается с волоокой Амфитритой и возвращается на землю с ее даром. И уже не Тезей мерещится выходящим на зеленый берег, а былинный новгородский гость Садко, счастливо покинувший белокаменные палаты морского царя.
Рыдает в поэме Симонида несчастная Даная, брошенная с младенцем Персеем в бездну вод: «Как тяжело мне, сынок! Млечною твоею душою ты дремлешь в нерадостном тереме, сбитом медными гвоздями, под лунным светом сквозь синий мрак». И уже слышится вдалеке не плач Данаи, а горький причет царицы из пушкинской сказки о царе Салтане, когда:
Перекликаются древние сюжеты, переливается сверкающая поэзия из эллинской амфоры в русскую братину: драгоценные капли падают на песок. Увы, «поэзию на другой язык с такою же красотою перелить не можно, — жалуется Державин Капнисту, — всего лучше, держась издали плана и мыслей, подражать только духу творца, приноравливая чувства свои к нему».
Синекудрая муза Пиндара впервые посещает русского поэта, когда он узнает о ссылке Суворова в новгородскую деревню. Державин не знает древнегреческого языка, пользуется немецким подстрочником, но переводит «Первую Пиндарову пифическую песнь», намекая императору Павлу и его придворным на истинную причину расправы с великим полководцем:
Преосвященный Евгений Болховитинов сверяет державинский перевод с подлинником: «Вы, к удивлению моему, чрезвычайно близко нападали на оригинал». Вот это изумляет: поэт нападает на оригинал, как чуткий выжлец нападает на звериный след, который уже гороховеет и стынет в далекой синей роще эллинской речи.
«Воскресить древних можно только творческим путем», — говорит Александр Блок. Оглядываясь в прошлое, он видит, как искусный резец Аполлона Майкова воссоздает по тонкому античному рисунку пластичные, благоуханные, грациозные образы, которые, подобно нимфам, вселяются в дубравы русской поэзии. С тех пор покрытый тигровой шкурой и увенчанный виноградными листьями Вакх становится законным обитателем северных лесов — наряду с веселыми русалками и лешими.
В этих лесах звенит харалужная сталь ахейцев, сладко поют тульские сирены Жуковского: величавый гекзаметр льется чистым речным серебром. Аполлон Григорьев, внимая смертному плачу Софокловой Антигоны, слышит в нем «склад русских народных песен». А Иннокентий Анненский обучает хор ночных менад славянскому славословию в честь пирующего Вакха: «Ой, Лель-лели!» Кажется, еще чуть-чуть — и слепой Гомер воскладет свои вещие персты на живые струны.