Но вот он здесь, ранее уже сказал о том, что скучал, что без неё ему самому плохо, и теперь она, опустив взгляд, наблюдает, как медленно его пальцы расстёгивают маленькую белую пуговицу на её рубашке. Всего одну пуговицу в качестве выкупа за каждое сказанное им слово. Это не так много. Лишь почувствовать в последний раз его руки и его тепло — это совсем, ну, правда же совсем не много за целых восемь месяцев. Восемь месяцев чего? Восемь месяцев пустоты; работы; закатов; яблок; земли вокруг; земли под ногами; земли под ногтями; земли в ладонях; бессонных ночей; без него ночей; воды на завтрак, обед и ужин; воды без завтрака, обеда и ужина; розовых рассветов; тишины; стирки; грязных кастрюль; грязных мыслей; мусора с порога на порог веником быстрей-быстрей до самого низа и на улицу; чистоты внутри и снаружи; гниющего одиночества, закопанного частями то там, то здесь — за оградой, под порогом, в сердце; холода; гроз; слёз; снега; узких дорожек, по которым босыми ногами туда-сюда и прочь, но тут же скорей обратно — и так кругами, кругами, кругами, чёртовыми бесконечными кругами; работы; работы; работы; работы; мозолей на ногах — от ходьбы, на душе — от ожидания; слякоти; страха; мрака; голода; шумного дождя; ледяного ветра. Иногда после всего этого она ложилась на свою простую жёсткую постель, почти что на голый пол, и жалела, что нет у неё, как прежде, пышных ароматных подушек, в которые можно было бы спрятать лицо, выдохнуть и…
Не вдохнуть больше.
Пуговица. Это только пуговица и всё. И всё. И-всё-и-всё-и-всё! Но откуда тогда внутри боль и гул по венам — чувство, словно она, Эма Сано, совершает самую большую ошибку в своей жизни? Нет! Это просто пуговица. Пуговица и едва заметное движение ладонью, после которого уголок воротника оказывается отвёрнутым в сторону, а верхняя часть груди — сразу непривычно открытой, слишком открытой, потому что следующей пуговицы нет. Отверстие для пуговицы есть, а её самой — нет. Эма помнит, что потеряла её три дня назад: зацепилась рубашкой за ветку, пуговица на слабых нитках оторвалась и искрой прыгнула в траву. Эма подумала: «Что-то случится, что-то будет». И, когда стирала эту рубашку, а потом смотрела на неё, болтающуюся на верёвке из стороны в сторону от ветра, не переставала думать о том, что именно должно произойти из-за одной потерянной пуговицы. Она не могла объяснить, откуда эта мысль взялась. Отмахнулась от неё, от тревоги своей отмахнулась. И вот теперь…
Не-трогай-пожалуйста-не-трогай-хоть-я-ждала-тебя.
Я ждала.
— Зачем ты приехал? — Спрашивает, мысленно умоляя его хоть на пару секунд задержать прикосновение. И, пока его рука всё ещё послушно двигается не под рубашкой, а поверх — обводит карман и край чуть помятой планки, Эма выдаёт свою самую главную правду: — Я ведь так долго пыталась отвыкнуть.
— От чего, Эма?
— От кого, — поправляет. — От тебя. Сейчас ты уедешь, а мне будет тебя не хватать чуть дольше, чем целую жизнь. Как мне жить потом, скажи? Ну зачем ты приехал, Харучиё? Зачем?
Вместо ответа получает молчание. Молчание, как подтверждение того, что он приехал просто так, в угоду своему желанию, и, конечно, не подумал, каково потом будет ей. Молчание. И в качестве извинения долгий поцелуй в щёку, во время которого она смотрит на подсвеченную алым закатом листву и застенчиво выглядывающие из-под неё яблоки, а потом закрывает глаза и потихоньку успокаивается от ставшего давным-давно родным и приятным ощущения выпуклых рубцов на своей щеке. Никаким словами не выразить то, насколько сильно ей хочется заставить время замереть на этой самой секунде — когда день и вместе с ним целое лето на исходе, когда красное яблоко греется на подоконнике, когда внутри лёгкая дрожь от радости, а за спиной, наконец, тот, кого она сама себе когда-то загадала.
Эма имела в виду совсем не тот плен, который он вознамерился ей сейчас устроить. Он понимает это, когда давит на её плечи, заставляя опуститься коленями на матрас, когда обнимает её, обхватив рукой поперёк груди, когда, убрав в сторону волосы, целует её шею и слышит тихое:
— Мне теперь этого нельзя.
А сама — руки поближе к груди и крепко-накрепко в замок, словно чем сильнее она сдавит собственные пальцы, тем более надёжными будут казаться её слова. Он улыбается, она не видит, для неё — поцелуи по позвонкам, горячее дыхание и, вопреки запрету, лёгкое, совершенно невинное прикосновение к ямке меж ключиц. Он чувствует, что Эма заволновалась, дышать стала чаще и глубже, то ли стараясь лишнего контакта избежать, то ли, напротив, желая с каждым вздохом оказаться ближе к его рукам. Он перекидывает её волосы на плечо и уже в другую щёку целует, а потом шепчет на ухо:
— Что за жизнь такая, в которой ни говорить нельзя, ни спать с тем, в ком откровенно нуждаешься, а?
— Такая вот жизнь. И она лучше… лучше той, в которой всё можно… — Теперь только словами у неё осталась возможность сопротивляться, ведь он, накрыв своей ладонью её руки, разрушил разом запрет. Её терпение сроком в восемь бесконечных месяцев разрушил.
— Правда лучше?