— Вся в мать, непокорная… — Услышала брошенные вслед слова. С тяжелым сердцем вернулась она домой. Мать металась, стонала, лекарства не помогали. «Вырасту, буду учиться, стану врачом и буду бесплатно лечить людей. Нет, я не буду ждать повторного приглашения, сама приду, облегчу последние минуты». Разглаживая на ногах матери одеяло, Раима увидела яркую шелковую заплату, ее осенило. Это лоскуток от нарядного платья Нарджан, того, которое она берегла для дочери, к ее шестнадцатилетию. «Наденешь его и этот бархатный расшитый камзол, а я буду любоваться тобой и думать, что это опять я молодая», — мечтала мать. Но вот она умирает в муках, не доживет даже до осени, когда дочери исполнится четырнадцать лет. Пусть же мать простит ее самовольство. Раима продаст этот наряд, чтобы облегчить страдания матери.
Оставив дежурить около матери Саодат, Раима взяла заветный узелок и побежала на базар. Ей повезло. Едва развернула наряд, как столпившиеся перекупщики, не торгуясь сами наперебой начали предлагать сто десять и сто двадцать рублей. Один надбавил десятку и завладел вещами.
С базара Раима побежала прямо на квартиру приезжего врача.
— Маме стало совсем худо, очень худо! Прошу вас пройдемте к ней. Деньги я приготовила.
— Глупая, разве я за деньгами хожу к вам? Хочу облегчить ей страдания перед смертью.
— Значит, маме не жить? — побелевшими губами прошептала она.
— Тебе уже говорили об этом врачи. Пока мы еще не научились лечить рак, — вразумительно говорил толстяк, натягивая пиджак и доставая из шкафа шприц и пузырек с жидкостью.
Когда они вошли в комнату больной, она металась от нестерпимых болей. Саодат, вся в слезах, не знала, чем помочь ей. Врач сделал укол, и вскоре Нарджан успокоилась, погрузившись в забытье. Дождавшись этой минуты, врач встал.
— Ну, все в порядке. Я пошел.
Деньги взял, не глядя на Раиму, и поспешно вышел в калитку.
Вечером Нарджан пришла в себя и снова заметалась, застонала. Ночью она попросила пить. Раима напоила ее кисловатым настоем шиповника, приготовленного по способу старенькой буви. Качалось, питье подбодрило больную.
— Позови девочек, хочу проститься, обнять их… — Сдерживая слезы, Раима разбудила сестер, приказав им не плакать. Подвела их к постели. Саодат, мужественно сдерживая слезы, нагнулась. Слабой рукой мать провела по ее лицу и голове.
— Будь счастливой, доченька… Будь честной. Иди.
Сонная Акчагуль прижалась к плечу матери, та, прошептав благословение, впала в забытье. Раима уложила сестер спать и вернулась к постели больной.
— Пить, — прошептала та. — Сделав несколько глотков настоя, взяла руку Раимы и, не выпуская ее, заговорила:
— Бог благословит тебя, моя любимая джаным… Не горюй! Учись. В Москву поезжай… Живи чистой жизнью. Людей люби… Помогай им. Я буду всегда с тобой. — Все тише, все невнятнее шептали бледные губы. Когда с рассветом заворковали горлицы, мать-страдалица тихо ушла из жизни. Дочь, потрясенная, все еще чувствовала слабое прощальное пожатие. Потом Раима сидела окаменев, никого не видя, ничего не слыша.
Утром пришли соседки, обрядили покойницу, собрались в кружок, громко плача и причитая. Жена Рахмана суетилась, готовя поминальный обед. Ей помогали плачущие младшие сестры, она их успокаивала. Раима ничего не видела, не слышала, сидела возле обряженной покойницы. И не сводила глаз с окаменевшего любимого лица, с посиневших губ, которые несколько часов тому назад шептали слова утешения и завета.
Когда солнце стало склоняться к западу, женщины, закрыв саваном лицо покойницы, повздыхав и поплакав, ушли, уводя с собой девочек. Пришли мужчины-соседи и Рахман со своими приятелями, принесли носилки скорби. Седой мулла прочел суру из корана, пробормотал молитвы. Покойницу с согнутыми коленями положили на носилки, полукруглую надстройку — покрыли шелковым покрывалом, приготовились нести. Рахман подошел к дочери, не отходившей от носилок.
— Ты уже простилась, теперь уходи!
— Я пойду на кладбище, — твердо заявила Раима.
— Это наше дело. Среди мужчин тебе не место. Закона не знаешь? Сейчас же уходи.
— Я пойду! — Раима накинула на голову платок. Рахман вспыхнул.
— Никуда не пойдешь! Уйди, ударю! — Он сжал кулаки. Все замерли, ждали, чем кончатся пререканий между отцом и дочкой. Раима посмотрела в бешеные глаза отца и, протягивая руку к большому кухонному ножу, сказала охрипшим голосом:
— Я пойду! — И столько было силы в ее голосе, а в лице такая решимость, что мужчины, сгрудясь, отодвинулись и ждали. Один из них, взглянув на лицо девочки, поспешно сказал:
— Пусть идет. Она же комсомолка.
Выход был найден, все облегченно вздохнули. Подняли носилки и почти бегом понесли их на кладбище.
Давно ушли мужчины, закончив обряд погребения. Раима осталась одна. Впоследствии, вспоминая эти скорбные часы, она не могла припомнить: было ли это глубокое раздумье, когда перед глазами человека проходит вся его жизнь, или же это было то забытье между сном и потерей чувства окружающего, которое наступает у человека, измученного до предела духовно и физически.
Очнулась она от тревожного голоса Саодат.