Перевес научной военной промышленности и математическое использование больших масс принесли наконец победу. В окопах были, как мы слышали от немецкого профессора, Фаусты и Заратустры; конечно, были, но рядом с ними были Ролла и Октавы, Манфреды, Иваны (Карамазовы) и Левины. Были, разумеется, и Алеши. Если бы было место, то этюд, сравнивающий писателей, павших во время войны, подтвердил бы этот диагноз; начиная с Пеги, можно насчитать десятки и десятки французских, немецких, английских и др. писателей. Анализ литературы во время войны доказал нам бы то же самое.
Послевоенная литература военных писателей, размышляющих философски о войне и ее значении, убедительно указывает, что во время войны, уже благодаря тому, что она так долго затянулась, решающее значение имело общее моральное состояние, а ни в коем случае не военная учеба и ловкость военачальников; воевали современные люди – все эти Фаусты и их потомки.
Полагаю, что это моральное значение мировой войны как усилия объективироваться, покончив с чрезмерным субъективизмом, достаточно ясно; война и способ вести войну выросли из морального и душевного состояния современного человека и всей его культуры, как я их кратко характеризовал. Современное противоречие объективации и субъективации, проявившееся в литературе и философии потому, что было в жизни, является длящимся историческим процессом, обнаружившимся также во время войны и особенно благодаря ее продолжительности. Мировая война приобретает особый характерный вид из-за своей длительности и всеобщности.
В главе о Швейцарии я набросал теневые, черные стороны войны и высказал свое мнение о вине в войне. Здесь необходимо признать хорошие свойства воюющих; именно благодаря длительности войны у обеих воюющих сторон проявила себя моральная сила, геройский дух, выносливость и жертвенность. Война показала, на что способен современный человек и что бы он еще мог сделать, если бы отрекся от страсти господствовать и не душил в себе врожденную у каждого человека симпатию к ближнему. В таком случае он должен был бы преодолеть весь этот современный титанизм и эгоизм болезненного субъективизма и индивидуализма. Именно стремление стать сверхчеловеком заканчивается самоубийством и войной.
Немецкий историк Лампрехт, так восторженно и энергично оправдывающий немцев во время войны, невольно подтверждает мой анализ. В своей истории новейшей Германии, написанной до войны (Zur jungsten deutschen Vergangenheit, 1904) он правильно характеризует эпоху нервного раздражения (он создал слово Reizsamkeit) и приводит не только Вильгельма, но и Бисмарка как типы такой нервности. De facto немецкий сверхчеловек, титан – нервен и выискивает смерть или войну как острое раздражение, направленное против хронической раздраженности.
Это касается всех народов, но в первую очередь народа немецкого; его философы и художники, вообще его умственные работники вырастили субъективизм и индивидуализм до абсурдного солипсизма и его моральных последствий. Ницшевский сверхчеловек, по Дарвину построенный хищник, – вот лекарство против абсурдности и бесчеловечности солипсизма. В своем духовном одиночестве немецкие философы и ученые, историки и политики объявляли немецкую цивилизацию и культуру венцом человеческого развития, и во имя этого самозваного возвеличивания прусский пангерманизм провозглашал право захвата, а право вообще подчинял силе и насилию. Прусское государство, его войско и воинственность становились противоядием против болезненного субъективизма; прусский пангерманизм был виновником мировой войны, за нее он морально ответствен несмотря на то что австро-венгерский режим тоже и даже в некотором отношении более виноват. Народ философов и мыслителей, народ Канта и Гете, присвоивший себе задание быть носителем света, не мог без лицемерия принять несчастную и близорукую политику дегенерированных Габсбургов и не смел искать выхода в войне из тупика своей односторонне развитой образованности. Corruptio optimi pessima.