Эта нерешительность является уделом переходной эпохи и проявляется у Геббеля не только во взглядах, но и в его искусстве. Он решительный драматург, театральный реалист, но в нем еще есть значительная доля романтики; он прямо наслаждается всем, что необычно, проблематично. Для него характерно, как он дает новый смысл и объясняет по-иному исторические фигуры (Юдифь). Художественная нерешительность главным образом заметна на его лирике; он пишет стихи, но в них нет истинной лирической поэзии, слишком много рефлексии. В этом отношении его нельзя сравнивать с Гете. Меня вообще интересовало отношение Геббеля к Гете; прежде всего тем, как он сделал титанизм, так сказать, государственным, выводя перед нами Олоферна, Ирода и др. Это узкий, грубый, я бы сказал, прусский взгляд. Что касается формы, то мне кажется, что он подражал классицизму Гете, по крайней мере в своих позднейших драмах он приближается художественно к Ифигении. Геббелем я занимался сравнительно много еще потому, что он жил в Вене, где я нашел еще живые следы его деятельности. Мне казалось, что на этом немце с севера можно как раз проследить пагубное влияние Австрии – Вены. В Вене меня театр привел к австрийским поэтам, особенно к Грильпарцеру: на нем можно изучать меттерниховскую Австрию и ее роковое влияние на великих людей – хотя бы вот на нашем соотечественнике Штифтере. Автобиография Грильпарцера является убедительным документом. Это австрийство я видел и на Раймунде, Бауэрнфельде и Анценгрубере – а прямое влияние Вены на Нестрое. Все они писали с австрийскими оковами на руках. Грильпарцер чувствовал Вену как Капую духа, а для Анценгрубера Австрия была убийцей духа.
Из австрийских поэтов меня весьма привлекал Ленау, особенно своей переработкой Фауста. Интересовало меня у австрийских поэтов и то, насколько и как их привлекали чешские темы (у нас полемизировали с Грильпарцером и Геббелем). Своим декадентским эпосом привлекал внимание Гаммерлинг.
Само собой разумеется, что я читал романы Гуцкова, Шпильгагена и др., тогда популярных. До известной степени меня интересовал А. Штерн и его позднейшие романы, в которых он метко критикует опруссаченную новую Германию после 1870 г. и ее безидеальность. Я любил так называемых реалистов О. Людвига, Г. Курца; но Г. Фрейтаг мне не нравился.
Сильно меня интересовал Гейне, но больше всего с политической точки зрения. Ко всем этим я бы мог присоединить еще Берне и молодых немецких радикалов вообще.
Я здесь не хочу давать обзор новейшей немецкой литературы, но лишь в грубых чертах характеризую мое к ней отношение. Под прусским и габсбургским абсолютизмом, в особенности во время меттерниховского режима после революции, не развивалась свободная, вольная литература; самые большие таланты поддавались реакции (Геббель) или были ею сломлены (Грильпарцер); более мелкие неудовлетворенные люди часто довольствовались схоластическими протестами и революцией à la Штирнер и Ницше; Гейне удалился во Францию, Р. Вагнер помирился с империализмом и его внешним блеском. Позднейшая литература даже слишком гладко принимала новый и новейший курс или же ютилась в аполитическом уединении – прусская победа ослепляла.
Чрезмерность и безвкусие немецкого натурализма, а потом декадентства, модернизма, символизма и всячески называемых литературных категорий, несвязанность импрессионизма и беспомощное самовозвеличивание так называемого экспрессионизма соответствуют моральному кризису и упадку нового общества после 1870 г. За этой-то новой литературой я зоне следил из Праги; постоянное сопоставление ее с нашим чешским творчеством и с французской, английской, американской, скандинавской и русской литературами убеждало меня в действительном кризисе немецкой культуры, в ее распадении, недостаточности, слабости. Этим объясняются и чрезмерные влияния скандинавов, русских и французов, а также и постоянные попытки вернуться к старикам, особенно к Гете. Г. Гауптман является для меня представителем такого слабосильного усилия. Прекрасный анализ этих немецких Детей своих немецких Отцов дает уже Вассерман в своих довоенных романах («Die Masken Erwin Beiners») или в наше время один из вождей экспрессионизма Эдшмид.
Экспрессионизм является по преимуществу немецким; это немецкий субъективизм, а потому он уже заранее осужден. Экспрессионисты являются не чем иным, как глашатаями кантианства, собственно говоря, неокантианства и субъективизма à la Ницше. Экспрессионистический поэт и критик Паульсен (едва ли случайность то, что он сын кантианца Паульсена) объясняет нам, что поэт в себе имеет уже готовые формы (термин Канта), а мир дает ему лишь семена, из которых в душе вырастают деревья и целый мир. Итак, – субъективизм со всем его абсурдным насильничеством. Паульсен верно говорит, что экспрессионизм в основе немецкое явление.