Что до меня, то я хотела простить. Мой мучитель никогда бы не попросил у меня прощения, но я чувствовала, что прощение – это единственная возможность, которая у меня осталась, единственный шанс отрезать его от себя, единственная сила, присутствие которой я ощущала, просыпаясь по утрам. И если я сумею, если возьму на себя смелость простить, тогда, быть может, моя Бесценная ко мне вернется. И по меньшей мере я перестану видеть ненавистный облик палача в каждом встречном, живом или мертвом.
Стася
Глава семнадцатая. Глядят на нас руины
Конь взбрыкнул. С каждой милей нашему доходяге-спасителю приходилось все тяжелее и тяжелее везти нас двоих. Если бы кто-то увидел, как жеребец с огромным трудом пытается идти галопом, то подумал бы, что даже парнокопытное жаждет священного убиения Йозефа Менгеле. Однако до Варшавы путь был неблизок.
Через два дня нам преградили дорогу танковые колонны; мы поневоле развернулись и по причине отсутствия выбора оказались в Познани. Город нашего дедушки: здесь он преподавал в университете. «Познань, – любил говаривать зайде, – это алмаз преданности науке, кузница величайших умов, поклонников искусства». Впрочем, теперь здесь преподавали одну жестокость, и ничего более. Солдаты вермахта прохаживались по городу; пустынные улицы то и дело оглашались предупредительными автоматными очередями и отголосками немецких песен, грубых и вульгарных, – так нацисты собирались с духом перед наступлением русских.
Опасаясь, что эти вояки могут отвлечься от своих песнопений и попробовать развлечься пыткой Коняшки и двух беженцев, нам пришлось спешиться и максимально слиться с местностью. Феликс взвалил на себя наши котомки, а я вела под уздцы Коняшку. Пробираясь гусиным шагом по улице, заваленной фонарными столбами, напоминавшими выкорчеванные сорняки, мы избежали встречи с серыми мундирами, однако наткнулись на беженца, который, завидев нас, стал тянуть руку.
Этот незнакомец посчитал нас достаточно состоятельными, способными поделиться с ним продуктами или звонкой монетой. Однако у нас был свой интерес.
– Кусок хлеба взамен на дату, – огласил условия сделки Феликс.
– Февраль, – ответил попрошайка. – Число шестое или седьмое. Мне бы горбушку. – И продолжил: – Знайте: русские идут. Бегите из города немедля. Мой вам совет. И заметьте… – он откусил еще, – за эти сведения доплаты не требую!
С этими словами он заковылял прочь, а мы остались гадать, что за строение маячило позади.
Оказалось, это самый настоящий старинный музей, только с обрушенными стенами, зазубренной кирпичной кладкой, разновысокими колоннами. Уцелевшие оконные проемы зияли дырами, некоторые были затянуты грязной пленкой. Величественный портал не выдержал штурма, и сквозь рваную брешь я мельком увидела развалины зала. Можно было подумать, внутри нет ничего, кроме обломков. Но, заглянув еще дальше, в собственную память, я смогла увидеть прекрасное здание, где бродят дедушка и Перль, а я поспеваю следом. У меня на глазах моя семилетняя сестра приподнималась на цыпочки перед каким-то полотном, а зайде объяснял ей, что такое перспектива.
Память – вот что привело меня в этот музей.
Солгав и себе, и Феликсу, я сказала, что внутри могут найтись кое-какие припасы. Если честно, припасы меня не интересовали; главное – что внутри рядом со мной окажется зайде. Я даже услышала, как он насвистывает. Я даже втянула носом запах нафталина от его пальто.
Итак, верхом на коне, с высоко поднятой головой, мы приготовились к восшествию в эти руины. Коняшка предельно аккуратно поднимался по крошеву ступеней, и в сумеречном свете его белые бока отливали серебром. На расколотом мраморном пороге у него разъехались передние копыта, он едва удержался на ногах, и жалобное ржание эхом прокатилось по разрушенному вестибюлю, после чего Коняшка, по своему обыкновению, собрался с силами и двинулся дальше.
В музее положено висеть картинам. На них можно увидеть реальность и вымысел, пейзажи, людей. Но в этом музее реальность свелась к одним лишь руинам. У нас над головами через прореху в скате крыши ураганом вылетела стая черных голубей. Разверзнутый пол грозил нас поглотить. На уцелевших островках стояли черные лужи. Сквозь щели в стенах с содроганием пробивался последний свет дня. Из нор проповедовали крысы.
– «Блаженны крысы, ибо они утешатся кровию», – нараспев провозгласил Феликс. – Так сказал бы сейчас мой отец-раввин.
Словно разгневанные такой заповедью, крысы прибавили громкости.
– Разворачиваемся. – Феликс содрогнулся. – Так сказал бы мой брат. Разворачиваемся!
Но разворачиваться я не стала, потому как среди этих обломков меня ожидал настоящий клад. Здесь сохранились дедушкин сочувственный образ мыслей, его воля, его наука – все, что он любил. А то, что любил зайде, нельзя ни разбить, ни сжечь, ни украсть. Это и было мое истинное наследство.