В истребленной самодостаточности больше нет надежных, добротных опор, разорен коллектор вещей, сохранявших биографическое время. Но и в состоянии лишенности остаются следы прежнего бытия, именно следы, а не готовые к проживанию образцы, как в чаньской притче, где учитель корит достигшего просветления ученика за то, что тот, уже не реагируя ни на что плотское, суетное, уже не замечая даже пролетающих птиц, все еще привязан зрением к следам их полета, остающимся в воздухе. Подобного рода следы в коллективном теле растущего и крепнущего пролетариата оставляет бытие иудеем, эллином, солдатом, плотником; материализация оставленных следов неожиданно являет себя то в виде грядок, заботливо разбитых вокруг барака, то в присказках и песенках, то в планах и проектах. Полустертые следы не перекрывают настоятельность настоящего, но они обогащают резервуар сокровенных возможностей, моделируют репертуар сокровенного бытия и зов совести, экзистенциального ресурса Dasein. Хайдеггер озвучивает
Но если не полный ужас, только легкий испуг, если отчуждение не вырвало всех экзистенциальных корней, то возвращение к сбитой матрице, к отработанному, потерявшему свою уместность материалу идентификаций представляет собой то, что Dasein-аналитика называет явкой с повинной, а марксистская теория – мелкобуржуазным уклоном. Вторично обожествленные вещи уже не могут образовать домашний алтарь – это и Хайдеггеру понятно. Только их тающий птичий след важен для универсальной теории полета – для миссии пролетариата. Мимо них пролетает пролетариат в яростном усилии обретения будущего.
Подлинно исторический подход к всевластию вещей исключает какую-либо монотонность как выводов, так и самого исследования. И наивный потребительский энтузиазм, перешедший в апологию комфорта, и разгул потреблятства, и стойкое метафизическое презрение к вещизму в равной мере далеки от воспроизведения действительной исторической развертки.
В свое время (и это время рассматривается Хайдеггером как исходное, изначальное, как эпоха Мастера) вещи стали господствующими объективациями, основными хранилищами человеческого в человеке, что означало прежде всего обретение нового измерения человеческого, отмену «кровавой мнемотехники», когда устои диктатуры символического записывались прямо на теле по живому[85]
, и перенос центра тяжести наТаким образом, все недоистребленные частные интерьеры смысла, нерастворившиеся остатки внутренней многоукладности, препятствуют монолитности рядов пролетариата и парализуют его классовую волю, и пролетариат выносит капиталу двойной вердикт о виновности. Во-первых, «