И снова — молчаливое ожидание. Через окно видно было, как начало темнеть небо. Тот, кто делал гроб, поднялся и застегнул на себе ватник, который ни разу не снял с плеч.
— Кажется, оттепель начинается, — сказал он шепотом и снова лег.
На печи кашляли, ворочались, бормотали во сне.
Гануся терпеливо ждала, пока пройдет эта тревожная ночь. И первой догадалась, что наступает утро, хотя никаких признаков рассвета еще не было. Приподнявшись, зашептала отцу на ухо:
— Отец… Ночь уже прошла… Так и все это пройдет. Самое важное — переждать. День за днем…
Он поднялся и сел.
— Утро скоро, — произнес он таким тоном, словно тоже всю ночь напряженно ждал рассвета.
И снова они умолкли. И снова потянулось время. Утро шло медленно. Новый день рождался пасмурным. Вдруг исчезли редкие звезды. Видны стали стены в хате и дверь, открытая в ту «холодную комнату». Ждали дня, а как настал он, не знали, с чего начинать его. Все поглядывали на печь: что дальше будут делать непрошеные ночлежники? А те по-прежнему беспокойно спали.
Уже Гануся встала, вошла в «холодную комнату» и замесила там какое-то тесто. Уже тот, кто делал гроб, перерубил кучу жердей на дрова. Уже Ганусин отец, спрятавшись в «холодной комнате» от своих незваных ночлежников, потихоньку достал из-под пиджака пистолет, разобрал его и снова собрал. А те все лежали на печи и даже будто бы спали. Теперь уже видно было и хорошо слышно: всю ночь напролет надрывался скрипучим кашлем самый старший. Самый младший время от времени стонал слабым голосом. Толстяк что-то бормотал сквозь сон, только не так, как вчера, а по-немецки…
Одетый в легкий пиджак вдруг очнулся и прокричал на чистом польском языке что-то насчет того, что, дескать, дал клятву перед вселенской справедливостью ненавидеть фашизм до конца своей жизни. Самый молодой, точно окрыленный этим польским выкриком, вскинул голову и с пламенной нотой в вялом от болезни голосе как бы пояснил поляку (он смотрел на него, пока тот говорил), что сам он только для того и заведет детей, чтобы они могли потом в собственных детях воспитать ненависть к фашистам. Вероятно, эта мысль, или точнее говоря, формулировка мысли, сложилась у него не сразу, а напластовалась с течением времени. Одутловатый, тот, что кашлял, вздернул голову и внезапно, будто опомнившись или придя в себя, вытянулся снова и лежал, не шевелясь и сдерживая кашель, чтоб не давать знать о себе. Со стороны это легко было заметить. Толстяк же даже не пошевелился. Только, видимо, он слышал все, ведь не спал. Глаза его время от времени моргали. Гануся разожгла печь, достала сковородку, насыпала с бумаги на нее тертой конопли и расплющила поверху тесто. Вскоре она испекла три лепешки, толстые и пышные. Она, отец и тот, кто делал гроб, тут же, стоя у печи, съели их.
— Как мне молока хочется! — сказала Гануся, после чего опять воцарилось молчание.
День уже наступил. Он выдался мрачным. Время шло, а те все не слезали с печи. Уже, верно, за полдень перевалило, а они по-прежнему лежали. Одутловатый снова начал кашлять.
Ганусин отец поднял руку и дернул самого молодого за ногу. Тот сразу же поднял голову, поглядел на человека и заморгал глазами, словно и не спал, а ждал этого. Он помедлил немного, осторожно подполз к краю печи и тихонько слез на землю. Молча, будто заранее сговорившись, вышли они вдвоем с Ганусиным отцом в сени.
— Перекусить бы чего надо, — сказал Ганусин отец таким тоном, будто знал этого молодого человека, почти подростка, очень давно.
— Мне нельзя, — сказал тот. — Я заболел. Я долго голодал. Мясо было непроварено. Я его вчера много съел. Теперь у меня все внутри разрывается. В животе ноет и стягивается…
— А есть тебе хочется?
— Нет. Ослабел я очень.
— Ложись на ту постель, где мы спали.
— А те что скажут? Они уже кое-что заметили.
— Ты их боишься?
— Их трое, а я один.
— Не бойся, и нас трое…
— На мне могут быть вши. Я не лягу на вашу постель.
Ганусин отец помолчал и кивнул головной.
— Тогда отлежись хоть на печи. И еще вопрос к тебе. Ты из плена бежал?.. Говори, не бойся. Я ведь тоже бежал от немцев.
— Из плена. Как вы догадались?
— У меня же голова на плечах.
Молодой человек порывисто схватил руку Ганусиного отца и пожал ее, после чего снова пошел в хату и снова втиснулся на печь между теми.