Он быстро пошел в хату. И все за ним. Толстяк сел на лавку. А все остальные столпились возле печи, в которой догорал жар. Вскоре тепло разморило их. Дремота напала на всех троих. Все они как-то сразу легли тут же на пол и притихли. Они спали тревожно и настороженно. То один, то другой спохватывался, поднимал голову, обводил тяжелым взглядом хату и опять падал на пол и засыпал. Толстяк тоже спал, сидя на лавке.
Двое здешних мужчин тем временем внесли из сеней гроб, положили в него покойницу и поставили гроб с покойницей на тот же самый топчан. Тот, кто делал гроб, вышел в сени и через некоторое время показался в дверях с лопатою в руках. Он был мрачен, но глаза его, казалось, озаряли светом все лицо.
— Теперь пойду копать, — сказал он.
— Лучше было бы вдвоем, — ответил второй. — Но как я здесь ее оставлю…
Внезапно сильный кашель прервал не только разговор, но и мысли этих людей. На полу кто-то из троих так кашлял, будто грудь его разрывалась. Он кашлял с хрипом и свистом и, откашлявшись, поднялся. Это был самый старый из четверых. Вместо безразличия и холода на его лице появилось выражение скорби. Теперь он казался горбатым. Стоя посреди этой притихшей несчастной хаты и покачиваясь на дрожащих ногах, он прохрипел все с тем же сильным акцентом:
— Дождемся утра, тогда будем копать и хоронить. Теперь ночь. Зачем так спешить?
Возможно, человек с откинутыми назад волосами уловил в этом неожиданном и каком-то хриплом, даже страшном голосе внезапное сочувствие. Все же это был человеческий голос. Торопливо, как бы обрадованный возможности излить свое горе, этот человек сказал:
— Голубок ты мой. Она уже четвертые сутки лежит несхороненной. Пока мы досок раздобыли на гроб, пока гвоздей навыдергивали, пока пилу разыскали на пожарище за лесом.
— А кто эта мертвая?
— Моя дочь.
— А живая?
— И живая моя дочь.
— Ну, ладно. Пойдем копать.
— И я пойду, — послышался голос, и с пола поднялся самый младший, на котором была красноармейская одежда.
Отец покойной снова встрепенулся. Какие-то новые черты появились на его лице.
— Что вы за люди? — уже мягче спросил он.
Те промолчали.
— Ну, ты — немец, это я слышу по твоему выговору, — ткнул он рукой в грудь того, который только что кашлял. — А ты кто? Откуда ты?
— Я, пожалуй, потом отвечу.
— Ну, ладно, — сразу помрачнел человек. — Я и забыл, что человек боится раскрыть свою душу перед другим. — В его словах смешались горечь и издевка. — Ну, кто пойдет, так пошли. Лопаты, кстати, есть. В сенях стоят.
— И я тоже пойду, — сказал толстяк и поднялся с лавки. Он подтолкнул того, в легком пиджаке. Тот спал крепким сном. От толчка он проснулся и сел.
— Надо бы кому-нибудь здесь остаться, — сказал отец покойной. — Ты и остался бы (это тому, кто делал гроб). А я отведу людей на место.
— И я останусь, — сказал тот, что еще сидел на полу.
— Ладно, оставайся.
И тот, как сидел, тотчас опять лег, закинув под голову руки.
И все вышли, кроме него и того, кто делал гроб. Свечка оплыла и согнулась. В хате стало темнее. Гануся заняла прежнее место отца и так молча стояла над покойницей. Тот, кто делал гроб, стоял рядом с нею. А лежавший на полу сел, достал из кармана обрывок бумаги, натряс из другого кармана тертого листу, свернул цигарку, встал, прикурил от свечи и снова сел на пол. Курил он не табак, табаком даже не пахло. Потянулись минуты. Он докурил цигарку, поднялся, подошел к печи и бросил туда окурок. Каблуками своими он громко стучал по земле. Гануся глянула на него, и глаза их встретились. Тогда он сел на лавку и снова стал курить цигарку. Гануся стояла на том же месте, но еще раз посмотрела на него. Видимо, его смутил и встревожил этот взгляд. Подойдя опять к свечке, он посмотрел в лицо сначала Ганусе, потом мужчине и как бы украдкой спросил:
— Что это за местность? Как называется? Я здесь никогда не бывал.
Человек молчал, а Гануся обернулась к нему. Лицо ее переменилось. Она сейчас была похожа на своего отца, когда тот вдруг захотел в ответ на голос участия излить собственное горе.
— Это Могилевская область, — сказала она.
— Знаю. А район?
Назвала она и район.
— А этот хутор?
— Хата, где родился мой отец. А деревня за лесом. Сожжена. Одни головешки…
— А далеко тут проходит шоссе Москва — Варшава?
— Недалеко.
— Ага. Так вы, может, слыхали такой хутор — Бранчицы?
— Нет. Я не слыхала.
— Ага. Ну, ладно.
— А разве тут были хутора?
— Ну, может быть, совхоз был. Просто название такое — Бранчицы.
Словно стараясь оборвать этот внезапный разговор, он торопливо поднялся и пересел с лавки на пол, потом лег и закрыл глаза. Померкло и лицо Гануси, хотя еще некоторое время в глазах у нее проскальзывало затаенное любопытство. И в эти мгновения она очень была похожа на своего отца. А тот, кто делал гроб, все стоял рядом с нею, даже не шевельнулся, будто ничего не слыхал или не интересовался ничем, а то и вовсе не понимал ничего.
Ночь все тянулась. В хате становилось все темнее. На небе загорались звезды. Они стояли в окне густо-густо, и казалось, что темное небо вот-вот сделается синим.