— Гануся, — сказал человек с откинутыми со лба волосами, — затопи печь. Я еще позавчера наложил в нее дров.
Гануся сошла со своего места и принялась за работу. Руки у нее были маленькие и удивительно проворные. На такие изящные руки приятно было посмотреть. Она почти до пояса залезла в печь и, полулежа на припечке, подожгла дрова. Люди сами поставили чугуны к огню. Все увидели, что Гануся еще совсем дитя. Тоненькая, с подвижными плечиками, но с уверенным выражением глаз. Казалось, ее заботило лишь одно: чтобы все это как можно скорее кончилось.
Время потянулось до того медленно, что всем стало тягостно и уныло. Четверо сидели рядышком на лавке, охваченные томительным ожиданием. Гануся варила мясо. Человек с закинутыми назад волосами стоял неподвижно над покойницей. Тот, кто делал гроб, застыл у самого порога. В его позе было нечто такое, словно он нарочно занял место у самых дверей, чтобы в случае чего оказаться ближе всех к выходу из хаты. А самый младший из четверых и толстяк несколько раз, будто сговорившись, выходили во двор. Поднимался толстяк, вставал и младший, тонкий, почти как былинка, в сравнении с тем. Ветхое красноармейское обмундирование плотно облегало его тело. Когда же он первым поднимался, чтобы идти, за ним следовал и толстяк. Видимо, им обоим не хотелось выпускать друг друга из вида. Всякий раз, когда они выходили во двор, оба пристально вглядывались в темноту вокруг и прислушивались к тревожной тишине ночи. Со стороны могло показаться, что между ними установилось согласие и даже единодушие. В те минуты, когда они прислушивались, возможно, в самом деле оба одинаково опасались чего-то неожиданного. Ведь им важно было хоть бы еще одну ночь пробыть здесь, не боясь преследования. Поэтому они не отходили друг от друга, догадываясь, что оба боятся всего на свете и хотят укрыться от людских глаз. Пока они вот так выходили из хаты и возвращались, не перекинувшись словом, да это, пожалуй, было и ни к чему. Они уже в этот вечер начали понимать, что их связывает взаимное недоверие. Когда толстяк снова грузно заворочался, готовясь идти во двор, молодой тихо произнес:
— Что, опять пойдем?
— Ну, а как там, тихо? Ничего подозрительного? — вдруг спросил человек в легком пиджаке.
— Поглядывать надо в сторону леса, — хрипло произнес одутловатый.
И все между ними вроде прояснилось. Незачем им в эту ночь подозревать друг друга, раз вместе приходится опасаться преследователей. Новое настроение неожиданно возникло в этой хате. Судя по всему, эту перемену уловил даже человек, мастеривший гроб в сенях. Он посмотрел на всех четверых и вздохнул: «Боже мой, боже…» На этот раз он сам вышел из хаты, а вернувшись, сказал:
— Тихо и ни души. Никого нигде не видно. Луна всходит.
Луна действительно всходила, но это видели все, и говорить о ней не надо было. Тот, кто делал гроб, очевидно, сказал о ней лишь для того, чтобы начать хоть какой-нибудь разговор с этими людьми. Наверно, именно этого он хотел. Так все это и восприняли. Тем временем самый младший снова поднялся, чтобы выйти. Поднялся и толстяк. Молодой вдруг взорвался:
— Что это ты глаз с меня не сводишь?! Мы здесь все равны!
— Я не ради тебя, а ради себя. Я сам хочу все видеть и слышать. Ведь и ты не отстаешь от меня.
— Коль так, пускай кто-нибудь другой выйдет, — сказал молодой.
— Пойду я, — сказал одутловатый, — и подольше постою на страже.
Толстяк с явным огорчением потупился и прервал одутловатого:
— Мясо, наверно, уже сварилось.
Все очутились около самой печи. Гануся вынула один чугун и ткнула в мясо лучинкой.
— Готово! — сказала она.
Толстяк поставил на лавку чугуны. Один и второй.
— Есть будем в сенях! — сказал самый младший.
С какой благодарностью посмотрел на него человек, который все это время стоял над покойницей! Одутловатый понял этот взгляд. Он подхватил чугун и помчался в сени. Все бросились за ним. Тот опустил чугун на землю, схватил кусок мяса и, дуя на него, начал рвать зубами. Словно ему нельзя было дождаться, пока мясо остынет, — иначе не жить ему… И не только ему. Уже все они перекидывали с руки на руку горячие куски, кусали, кто как мог, и ели, ели… Потом толстяк принес второй чугун. Оба чугуна опорожнили не более чем за десять минут и почувствовали, что досыта не наелись. Но какая-то более властная, нежели голод, сила сдержала их желание наесться до отвала. Все, будто сговорившись, вышли на крыльцо и словно бы преобразились… Должно быть, каждый подумал, что наступило самое подходящее время двинуться им в разные стороны и никогда больше не встречаться… Некоторое время стояли молча. Неожиданно толстяк начал спускаться с крыльца. Возможно, он ничего особого и не думал, но все в один голос крикнули:
— Куда? Зачем? Как это?!
Он опять поднялся на крыльцо, и все поняли, что между ними нет никакого согласия, что еще не преодолено угрюмое недоверие. Одутловатый вдруг вздохнул и что-то пробормотал себе под нос.
— А не мешало бы помочь все-таки тому похоронить, — уже громко произнес он.
— Я околею от холода в этом пиджаке, — сказал легко одетый.