– Бахрейнский Центр защиты прав человека получил международные награды даже в Европе, – указала я. – Эти люди сидят на выплатах из известных международных организаций, а вы говорите, что они связаны с признанными террористическими организациями и какими-то сомнительными личностями. Как это возможно?
Он сказал, что объяснять политику – это не его работа. Он был просто офицером разведки.
В Интернете я нашла сообщение Национального общественного радио о том, что Чалаби поддерживал и давал советы бахрейнской оппозиции. В сообщении предполагалось, что Чалаби был заинтересован в Бахрейне, потому что тот мог стать частью «Шиитского полумесяца», который включал Иран и послевоенный Ирак. Но Чалаби заявил, что обвинять его в сеянии раскола между сектами – это то же самое, что «обвинять Мартина Лютера Кинга в расизме. Разве он был расистом? Он выступал за права негров, потому что их ущемляли как негров. А этих людей ущемляют как шиитов. Поэтому, когда они выступают за свои права, это не сектантство, это потому, что их ущемляют как шиитов».
Но теперь все внимание было сосредоточено на аль-Хавадже, потому что из-за своей голодовки он мог умереть. Через посредника я обратилась с просьбой об интервью с его дочерью Зейнаб. Наша встреча состоялась на ступеньках торгового центра, где находилась кофейня «Коста». Сам центр принадлежат известному шииту, поддерживающему оппозицию, и в тот день он был практически пустым. Он стал местом ожесточенных столкновений, и в результате бизнес пришлось закрыть. Зейнаб было двадцать восемь лет, говорила она очень четко и ясно, но у меня было такое ощущение, что свои речи она заучила заранее.
Разговор начался приветливо. Зейнаб повторила все то же, что средства массовой информации рассказывали о ситуации с ее отцом. У стороннего человека могло сложиться ощущение, что он может умереть в любую минуту.
Я видела много интервью, которые Зейнаб и ее сестра давали информационным сетям, таким как CNN, BBC или «Аль-Джазира» на английском. Они говорили так, как будто выступают за «мирные протесты» и сопротивление без насилия, но никогда не рассказывали о жестокости со стороны протестующих – ни в интервью, ни в Сети.
На деле Бахрейнский центр защиты прав человека вообще не говорил о том, как протестующие оскорбляли азиатских иммигрантов или о суннитских студентах университета Бахрейна, на которых демонстранты нападали с железными штырями в руках и оставляли лежать в лужах крови, пока другие продолжали их избивать, как это было отмечено в докладе Бассиуни.
– Почему я ничего не читала об этих случаях на вашем сайте? – спросила я.
Зейнаб назвала эту жестокость «реакцией».
– Мы не хотим мира ценой свободы, – сказала она. – Мы выбираем свободу ценой мира. Мы будем продолжать свою борьбу за свободное волеизъявление и демократию. Но если все будет идти так, как идет сейчас, я думаю, что жестокости станет еще больше.
– Вы призываете людей к тому, чтобы перестать нападать на полицейских, бросать камни и бутылки с «коктейлями Молотова»?
– Нет, я не буду вставать на пути жертв. Меня на самом деле удивляет, когда люди спрашивают, не осуждаю ли я их. Нет, не осуждаю.
Чем-то она напомнила мне бывшего рэпера Кусперта, который тоже говорил, что был на стороне жертв несправедливости. Как и он, Зейнаб, кажется, зашла в этих рассуждениях слишком далеко, до той степени, что стала считать, что только ее точка зрения имеет право на существование.
Я спросила, есть ли у нее какие-то связи с «Хезболлой» или Чалаби и не рассказывал ли ей отец о том, не проходил ли он какую-либо военную подготовку в Иране. Зейнаб сказала, что она никогда не слышала, чтобы он говорил об этом; она считала все это россказнями правительства.
В политику публикации интервью в «Дер Шпигель» входил пункт о том, что тот, у кого его брали, должен заверить расшифровку интервью. Я это правило ненавидела. Оно шло в разрез с тем, что я узнала, работая в «Вашингтон пост» и «Нью-Йорк таймс», где этого никогда не делали. По правилам в этих газетах надо было просто сделать запись интервью. Если тому, у кого его брали, этого хотелось, он мог получить для себя копию этой записи, и, если у него возникали жалобы, мог использовать свою копию, чтобы подтвердить их.
Когда Зейнаб аль-Хаваджа увидела расшифровку интервью, она тут же позвонила мне. Она сказала, что у нее такое чувство, что ее одурачили. Это было совершенно не то интервью, которого она ожидала. Но, поскольку в нем было именно то, что она говорила, я не понимала ее удивления.
– Моя работа – критиковать обе стороны, – сказала я. – Я-то не активист протестного движения.
Она спросила, что случится, если она будет возражать против этого интервью. Я ответила, что решение остается за редакторами, но, со своей стороны, мне трудно понять, как человек, который тратит столько времени на защиту прав человека и свободы печати, теперь поддерживает то, что лично мне больше напоминает цензуру.
Зейнаб сказала, что перезвонит мне.