— Когда ты уже перестанешь цепляться за нее? — продолжаю я ровно, не собираясь проявлять чуткость и понимание. Меня такому не учили. Я делаю еще шаг по направлению к отцу и безжалостно произношу, упиваясь слабостью, которую тот не в силах сейчас скрывать: — Мне тоже не хватает ее. Но я выпускаю эту боль. Вот так, — вытягиваю руки перед собой и сжимаю ладони в кулаки, демонстрируя сбитые костяшки с запекшейся коркой крови. Отец неприязненно дергает подбородком в сторону, и я улыбаюсь, почти по-настоящему. — Что, не нравится, отец? Попробуй хоть раз, — я скалюсь и почти смеюсь, хрипло и с надрывом. — Ударь меня, сбей меня нахер с ног! Покажи, что ты не бесхребетный слабак, покажи, что в тебе осталась хоть толика чувства, задевающего так глубоко, что хочется взорваться.
Слова, нечаянно, но так точно описавшие меня самого. Это близкое к забвению состояние эйфории и блаженной механической злости.
Отец смотрит в окно, на накативший со стороны горизонта каскад грозовых массивных туч и ровный частокол кипарисов парковой территории особняка. А потом шепотом произносит, едва шевеля губами:
— Ты стал монстром.
— Быть может, я должен извиниться? — грудь колет мимолетное сожаление, тотчас сменяясь угрюмой усталостью. — Но разве ты когда-нибудь извинялся, — обхожу отца, преодолеваю последние метры до двери и замираю на пороге, — за то, что вырастил меня таким?
***
Всю первую половину дня я навожу порядок в зимнем саду.
Пересаживаю розы из-под задавивших их пышным цветом георгинов, урезаю секатором бойкие плети дикого винограда. Долго думаю, нужны ли маки в одной клумбе с рудбекией, но в результате решаю, что корни их слишком тесно переплелись, да и плотный ковер клевера пострадает при разделении. Потом проверяю температуру и уровень влажности, обхожу весь зал, осматривая систему полива. Садовник, которого я нанял в начале прошлого года, до сих пор исправно следит за поддержанием порядка. Арсеньевичу где-то под семьдесят, и он так же, как и я, с трепетной любовью относится к растениям. Поэтому сад встречает меня терпким запахом удобрений и прелой земли, сладким дурманом лилий-однодневок и тончайшим шлейфом любимой маминой парижской лаванды.
— Ну что, Саша, доволен работой? — бодро спрашивает Арсеньевич. Он улыбается, а глаза, утонувшие в жестких складках морщин, лукаво поблескивают. — Ты как коршун все кружишь-кружишь по саду. Нашел, где я напортачил?
Он спрашивает это весело, но мне становится немного стыдно за пристальный осмотр. Все-таки, Арсеньевич в мое отсутствие с боем отстоял зимний сад у отца, который в отместку за мои выходки хотел спалить здесь каждый росток.
— Нет, вы чудесно справились, — честно отвечаю и достаю бумажник, отсчитывая несколько купюр.
— Это ты, хозяин, убери, — Арсеньевич неодобрительно хмурится. — Ты мне уже на карточку деньги начислил, ничего сверху мне не надо.
Я настойчиво пытаюсь всунуть ему хотя бы двести долларов, но он отстраняет мою руку, резко разворачивается и хромает в сторону выхода. Странный старик. Пока аппетиты нашей прислуги множатся с каждым месяцем, Арсеньевич молча работает за сущие гроши и отказывается от любых премий. Помню, пытался зачислить ему анонимно деньги за сверхурочные, так на следующий же день обнаружил всю сумму наличкой в конверте под дверью.
Возвращаюсь к рудбекии, которая слепо тычется рыжими цветками в стену и морозит лепестки о ее стеклянную панель.
Спустя час, когда за окнами уже сгущаются сумерки, и сад переходит на мягкое искусственное освещение, заходит Громов. Он неловко протискивается между пихтой и мраморным краем фонтана и замирает прямо надо мной, салютуя папкой, что держит в руке.
— Досье на твоего подопечного, как ты просил.
Я вздыхаю. Мое уединение среди статичных спокойных растений вновь нарушает суетный внешний мир, который бесцеремонно врывается, когда его не ждешь, напоминая о себе звонками, сообщениями, даже чертовым Громовым, чье бесстрастное лицо мне опротивело уже за жалкие семь секунд. Его крупный римский нос и полные губы, немигающие карие глаза, которые пристально уставились на меня, приглаженные длинные волосы. Дыхание с резким запахом мятной жвачки, напряженная поза. Сейчас мне ненавистно в нем все, потому что он нарушил мой покой.
Мечтаю о том, чтобы он поскорее съебал.
— Подозреваю, у инвалидов не самая интересная жизнь, — произношу с легким раздражением, надеясь, что Громов не станет читать вслух. Но он отрицательно качает головой:
— Ты удивишься.
Втыкаю совок в мягкую податливую землю и поднимаюсь, отряхивая руки. Что ж, придется ознакомиться.
— Ты его уже видел вчера, — напоминает Громов, листая свои бумажки. — Никиту этого.
— Новенький? — пытаюсь припомнить хотя бы внешность, но все, что запечатлелось в памяти — он сидел рядом с Виктором, и они весь урок рубились в морской бой. Так себе интеллектуальное развлечение. — И что же в нем должно меня привлечь?