Чтобы уйти от вопросов и жалости, она снова принялась за работу и не уходила из цеха, покуда гудок не возвестил окончание смены и двор забурлил голосами рабочих. Опустив голову, Фаина шла в общем потоке людей, но возле проходной внезапно поняла, что постоянно высматривает у ворот высокую фигуру Глеба. Она знала, что Глеб никак не может здесь появиться, но, дрожа, вновь и вновь всматривалась в пёструю толпу пешеходов. От мужчины в чёрном пиджаке её взгляд метнулся к мужчине с лопатой на плече, потом опять вернулся к пиджаку, чтобы разглядеть обширную лысину на голове у его хозяина и сизый нос пьяницы.
«Не он, не он, опять не он». — От каждой ошибки разочарование прожигало дыру в сердце.
Из подошедшего трамвая вышли пассажиры. Вагон тронулся, пересекаясь со встречным трамваем, и вдруг между составами Фаина отчётливо увидела Глеба. Боясь поверить, она замерла на месте. Глеб улыбнулся и шагнул ей навстречу, а вместе с ним в мир вернулись солнце, луна, ветер, звёзды и шелест листвы нового нарождающегося лета. Вспышка счастья подтолкнула её вперёд, в его подставленные руки, и слова, которые давно жили в ней, вырвались на свободу, и она без стеснения закричала на всю остановку:
— Глеб, я люблю тебя!
— Я тоже тебя люблю, — эхом отозвался тёплый любимый голос. — За последние дни я твёрдо понял, что у нас с тобой одна жизнь на двоих, даже если мы порознь.
На них со всех сторон смотрели люди, но Фаине было всё равно. Она гладила ладонями его запавшие щёки и нежно дотрагивалась пальцем до разбитых губ, зная наверняка, что с этого момента навсегда будет вместе с ним, даже если доведётся остаться одной.
Когда вместо расстрела его вывели к проходной и сказали: «Свободен», Глеб впал в странное состояние души между двумя мирами, один из которых — прошлый — воспринимался театральной постановкой, которая закончится, как только опустится занавес. Пока в руки не дали пропуск на выход, он думал, что его зло разыгрывают или с кем-то перепутали. Но на клочке бумажке фиолетовыми чернилами значились собственные фамилия, имя и отчество — Глеб Васильевич Сабуров 1895 года рождения, значит, ошибки быть не могло.
Словно сквозь пелену тумана Глеб добрёл до Таврического сада и без сил опустился на скамью у пруда. Заметив посетителя, крупный селезень в воде призывно крякнул нескольким уткам и погрёб к берегу в надежде на крошки хлеба.
— Невероятно, — прошептал Глеб, потому что сейчас мог произнести лишь это слово, накрепко вцепившееся в сумятицу мыслей. — Невероятно.
Он знал, что по праву рождения обречён на высшую меру социальной защиты, как в последнее время стали именовать казнь. Очень хотелось оглянуться, чтобы удостовериться в отсутствии конвойных или погони, но он заставил себя сидеть ровно и смотреть на селезня, который успел вылезти из воды и важно ковылял по молодой травке. Часы остались дома, но судя по солнцу, время подбиралось к трём часам пополудни. Погода стояла распрекрасная, и народу в парке набралось порядочно. На другой стороне пруда дети играли в мяч, на соседней скамейке старушка читала книгу. За спиной слышался весёлый девичий говорок. Два пожилых господина, по виду учителя, медленно шли по дорожке и что-то горячо обсуждали. До слуха долетели слова о средневековом романе Виллардуэна и о романтике латинского языка. Обстановка выглядела мирной, даже благостной, и с трудом представлялось, что в полуверсте отсюда располагается Домзак, где людей содержат подобно скотине, предназначенной на убой, а по ночам краснозвёздные убийцы выводят на расстрел обречённых.
«Интересно, почему начальник спросил про мой шрам на руке? И посмотрел уверенно, точно знал про рубец?» — подумал Глеб.
Указательным пальцем он провёл по белой полосе наискось ладони, и его пронзила догадка, объяснявшая загадочное освобождение. Если это так, то всё логично: жизнь за жизнь. Рука была покалечена в октябре семнадцатого, когда Глеб бросился на отчаянный крик, всколыхнувший ледяной осенний воздух. Узкая улица, по которой он побежал на помощь, заканчивалась тупиком, куда конный городовой загнал паренька-демонстранта. В те дни демонстрации шли почти непрерывно, и правительство как ни пыталось, не могло обуздать протестующих. С белым от ярости лицом городовой гонял паренька из угла в угол, словно крысу, и хлестал, хлестал, хлестал нагайкой куда ни попадя, пока Глеб не перехватил рукой толсто скрученную кожаную змейку с металлическим остриём на конце.
— Хватит! Уймись! Стрелять буду! — проорал Глеб, хотя не имел не то что пистолета, но даже перочинного ножика. Городовой потянул нагайку на себя, но Господь не обделил Глеба силушкой, и он стоял твёрдо, прикрывая собой окровавленного паренька, жалобно скулившего, как раненый щенок.
Хотя боли не чувствовалось, зажатый в кулаке конец нагайки разодрал мясо почти до кости, и по запястью в рукав текло влажное и горячее тепло.
Глеб выпустил ногайку, готовый в любую секунду перехватить её снова:
— Опомнись! Ты нас защищать должен, а не убивать!