Бывало всегда очень забавно, когда Бунаков начинал рассказывать свои революционные воспоминания, а рассказывал очень хорошо. И тот факт, что он вполне уже отрешился от своих прежних убеждений, не превратившись в ренегата, придавал его рассказам оттенок особенной подлинности. Голеевский, для которого социалисты-революционеры и социал-демократы оставались такими же преступниками, какими они были для Уголовного Уложения, а боевики ничем не отличались от бандитов, буквально корежился на своем месте и старался как-нибудь глазами воздействовать на Бунакова, остановить его, но тот видел все это и не останавливался. Таким образом иногда на долю бедного Николая Лаврентьевича падало по несколько неприятных часов в день.
С такими же чувствами Голеевский выслушивал воспоминания и других членов нашего общества. Я намеренно организовывал под маркой университета такие вечера воспоминаний, где наши артисты и художники могли рассказать о своих страннических годах, о своих учителях, дебютах, успехах, неудачах, о встречах с крупными деятелями. Это давало большой душевный отдых нашим товарищам — и рассказчикам, и слушателям, тем более, что некоторая часть рассказчиков (художник Милькин, художник Шлейфер, виолончелист Шварц) и значительная часть слушателей погибли в лагерях в Германии.
Один раз мы с Голеевским серьезно сцепились, когда он задал мне вопрос, какую цель я преследую, устраивая такие собрания. Я довольно жестко ответил ему, что благословенно все, что позволяет нашим товарищам лучше выдерживать нелегкое наше существование, и в свою очередь спросил, неужели же масонская мораль настолько суха, что, заботясь чисто словесно о наибольшем благе, исключает всякую реальную и конкретную заботу о том же. Ответа я не получил.
Держали Голеевского, как и Филоненко, значительно дольше, чем других русских. Я был освобожден после девяти месяцев заключения, и в этот момент из русских оставались только он, адмирал Граф и математик Антонов. Граф вскоре был освобожден (о нем я буду говорить); Антонов был выслан, неизвестно почему, в Германию и там погиб; Филоненко и Голеевский просидели еще по полгода. Это совместное существование не увеличило их симпатию друг к другу, и пути их совершенно разошлись[879]
.В начале июля 1941 года состоялась первая часть переселения: все белые русские и евреи-апатриды были переведены в другую часть лагеря, где белые заняли бараки В1 и В2, а евреи — бараки С8 и С1[880]
. Советские граждане, русские и евреи, остались пока в бараке С5, но, как нам сказал перед переселением Одинец, ненадолго.Действительно, прошло сравнительно небольшое количество дней, и всех нас перегнали на новое место, которое представляло некоторые неудобства — отсутствие зелени, которая почти вся осталась по ту сторону колючей стены, и меньшее пространство для прогулок, — и некоторые преимущества, довольно эфемерные, как, например, огромная библиотека французских книг (вскоре немцами отобранная), бараки с бесхозяйным имуществом и ряд пустых зданий, которые мы смогли использовать под службы: церковь, больницу, мастерскую швейную, мастерскую сапожную, баню, продуктовую лавку и… барак для свиданий, что было особенно важно, так как свидания были обещаны.
В бараке В1 находились залы для лекций, библиотека, концертная зала с роялем; остальное помещение было занято зубрами, которые не пожелали иметь с собой демократов, евреев и патриотов. Все эти категории были поселены в бараке В2, за исключением явно евреев, которые ушли в бараки С8 и С1. Помимо явных евреев были еще криптоевреи, которые по разным причинам были оставлены с русскими (например, женатые на христианках, не зарегистрированные или просто сжившиеся со своими русскими соседями и не выданные ими головой немцам).
Мы сейчас же были с удовольствием приняты нашими прежними сожителями, к которым прибавилось еще несколько новых для нас лиц: старший по камере Игорь Александрович Кривошеин и его заместитель Федор Тимофеевич Пьянов. Считая их белогвардейцами, я было отнесся к ним холодно, но после двухдневных наблюдений рискнул задать Кривошеину вопрос: «Сейчас в России идет колоссальное разрушение ценностей — всего, что было при вас, и всего, что наш народ со своим правительством создал за эти годы. Неужели всего этого вам не жаль?» Он ответил мне: «Спасибо за доверие и отвечу вам доверием. Мне не только жаль, но я готов сделать все, что в моих силах, чтобы бороться с немцами, и я не изолирован». — «Хорошо, — сказал я ему, — я тоже не изолирован; будем в контакте и возобновим разговор, если встретимся на воле». Так оно и случилось. Пьянов, хотя и был твердым патриотом, оказался человеком другого типа. В то время, как у Кривошеина имелся советский патриотизм, у Пьянова патриотизм был общесоюзнический, антигерманский.
Из новых лиц в нашей камере были еще Петр Тимофеевич Петухов и Роман Ильич Штейн. Об обоих нужно поговорить сейчас.