– Мама какие-то чаи заваривает, ягодные смеси, а мы с отцом все больше по пиву. Она даже обижается, говорит, зачем я стараюсь?! Она смешная. А у тебя?
– Что?
– Какая мать?
Марина не знала, как ответить на этот вопрос. Уж точно не смешная.
Какая у нее мать? Твердая? Непреклонная? Строгая?
Выходило что-то очень похожее на характеристику пламенного революционера двадцатых годов, а мать не была пламенным революционером.
– Она… не очень счастливая, – сказала Марина наконец. – Отец рано умер. Он ей во всем подходил, был профессор, доктор наук и все такое, а потом оказалось, что все эти годы у него была вторая семья, и какая-то очень простая. Она продавщица или швея, я не помню, и потом мама с бабушкой это от меня долго скрывали. Я узнала, только когда выросла, мне мама сама рассказала.
– Зачем?
– Что?
– Зачем рассказала?
Марина улыбнулась жестяной улыбкой.
– Чтобы я была ко всему готова, так она сказала. Понимаешь? Чтобы никому и никогда не доверяла. В смысле – мужчинам. Даже самые лучшие из них, сказала она, на самом деле подонки. Они по-другому организованы. Крайне низко. У них нет никакого чувства ответственности ни перед кем. И рассказала про отца.
Мать рассказывала ровным голосом, сидя на жестком стуле, и ее спина была такой же прямой, как спинка ее стула. Руки с накрашенными ногтями лежали на белой скатерти, чуть подрагивая. Марина смотрела на них, и внутри у нее все корчилось и обугливалось, как будто там поливали кислотой, – она не хотела слушать, не могла, боялась, а мать все говорила и говорила, ровным, спокойным голосом.
Еще она говорила, что глупо и невозможно потратить жизнь на то, чтобы оказаться служанкой у никуда не годного, отвратительного представителя другого биологического вида. Жизнь одна, надо жить ее только с собой. Уж она-то, мать, сейчас это отлично понимает. От сожительства с этим самым другим видом могут появиться детеныши, и тогда вообще смерть – полная потеря себя, конец индивидуальности, пожизненное рабство, каторжные работы.
Только услужение, животные радости, вроде сытного обеда и сна. Ты больше не человек, ты некое передаточное звено для дальнейшей экспансии этого самого биологического вида, с которым имела несчастье связаться.
И все. Все.
Ужас плеснулся той самой кислотой, как будто растопил тонкий флер, застивший глаза весь этот невозможный день.
Мать предупреждала ее, а она!.. Она не вспомнила ни одного урока из того, что преподавала ей жизнь, – мать всегда толковала про эти уроки.
Боже мой, где я, что со мной?! Ночь, бассейн, и рядом незнакомый – почти! – голый мужик с бутылкой пива и толстой цепочкой на бычьей шее!
Они крайне низко организованы. Они подонки. Даже самые лучшие из них никогда…
– Марина.
Она сейчас поднимется и уйдет. Она не останется тут ни на одну минуту. Он просто воспользовался ситуацией, он…
– Марина.
Еще не все потеряно. Она еще успеет вернуть свою свободу. Впрочем, он и не претендовал на ее свободу. Он присвоил ее тело, но с телом она как-нибудь разберется!
– Марина, черт тебя побери.
Она вдруг как будто опомнилась, остановилась и посмотрела вокруг. Оказывается, она уже успела натянуть халат и даже завязать его туго-туго. Федор Федорович Тучков смотрел на нее внимательно, без тени улыбки.
– Что с тобой?
Он продолжал сидеть, хотя его поминутную, как у дрессированного пуделя, вежливость она уже хорошо знала. Он продолжал сидеть, не делая ни одного движения, – даже рука так же свешивалась с подлокотника, кончики пальцев чуть касались ковра.
– Что с тобой?
Она не могла рассказать ему про крайне низко организованных мужских особей, и про свой страх, и про кислоту, залившую внутренности. И еще про то, что все, что он затеял, – не для нее.
Он ошибся. В пылу своего курортного расследования, которым он, оказывается, занимался, он принял одно за другое. Он принял Марину за кого-то еще. За развеселую и ничем не обремененную девицу, которая станет пить с ним пиво, скакать по трехспальному сексодрому, валяться на пляже, почесывать пятки, обмирать от теннисных побед и бронзовой груди эпохи Возрождения.
Она не такая. Она не станет. Она не может.
Он все перепутал.
– Все зашло слишком далеко, – сказала она холодным профессорским голосом. Этот ее голос Эдик Акулевич называл “кафедральным”. Шутил. – Прости меня. Не знаю, что на меня нашло.
– Что нашло?
– Я не должна была ничего этого делать.
– Чего этого? Пить пиво? Купаться в бассейне?
Он не понимал, что такое могло с ней произойти за одну минуту у него на глазах. И что теперь с ней делать?
Ее нужно было как-то возвращать оттуда, где она оказалась сейчас, это-то он понимал. Только как? Как возвращать, если он понятия не имеет, что с ней?!
– Федор, мне нужно идти. Правда. Я… слишком увлеклась. Это непростительно, я знаю, но все же я прошу меня… простить. Где мои тапки? А, вот они.
Он продолжал сидеть.