Полдень восьмого марта. Тусклый денек. Сидим на лавке, греем спины о печь. Сидит Марк, как кирпич, не остывший после обжига, пышет. Глаза светлые с прожелтью, наглые. Марк весь овальный, округлый, движения его бабьи. Он затоплял печку, стоя перед ней на коленях, по-бабьи. Сели за стол, налитую ему водку перелил в наши сосуды.
Поздно вечером, когда я уже уснул в спальном мешке, меня разбудил заполошный крик Марка, обращенный к Боре:
— Ты для меня ничего не значишь. И Горышин ничего не значит. Я знаю, что я выше тебя как писатель и Горышина выше. Казаков — первый писатель, я — второй. Я изобрел свой метод фантастического соцреализма. Мне от вас нечего взять.
Я высунулся, покрыл Марка матом, но он не угомонился. Утро вышло томное, как после семейной ссоры; все томились, отводили глаза.
Сели пить чай. После чая мы с Марком стали на лыжи (у Бори не было лыж). На взгорке я упал. Марк подал мне руку. Мы шуршали лыжами по насту, уходили друг от друга, но свернуть тут было некуда: у реки Куньи высокие, крутые берега. В одном месте лось прошел, в другом по мягкому снегу бежала куница (зато и река Кунья); след остался запечатленным.
13 мая 1979 года умерла моя мама. Моя мама. У меня теперь нет мамы. Что значат эти слова? Я еще не знаю. Когда она умирала, я дремал у костра в лесу, на еловой подстилке. Ночью я видел во сне мою собственную смерть: упал с высоты в воду, вода быстро несла меня. Хотелось достичь дна, но дна не было. Мама умерла, зовя меня. Я находился в пятистах километрах от нее, в лесу, в мужской компании. Ночью в лесу пели соловьи.
В утро похорон, возле морга на Карповке, то есть за Карповкой, в Ботаническом саду, пел соловей. Он пел точно так же, как во времена молодости моей мамы, вот тут на Карповке; в анатомичке — в морге — студенткой-медичкой, моя мама слышала соловья.
Я начал письмо о моей маме. Начал... Но я не знаю, можно ли кончить и чем... Повесил на стену портрет моей мамы. Его вышил гладью на лоскуте холста Виктор Прохорович Прохоров. Мама закончила в Питере пединститут (потом закончила медицинский), учительствовала у себя на родине, в Новгородской губернии. В соседней деревне учительствовал Виктор Прохорович. Может быть, он полюбил мою маму. У него оказалась ее студенческая фотография: красивая, серьезная, гладко причесанная девушка в строгой белой блузе. Когда Виктора Прохоровича арестовали, он взял мамину карточку с собой в лагеря, вышил с карточки мамин портрет. Когда его выпустили — в 58-м году, — он приехал к маме, подарил ей портрет, вышитый гладью на холсте, заключенный в рамку. Я помню, Виктор Прохорович ночевал у моих папы с мамой, ему постелили на полу. В квартире крепко пахло дегтем — от сапог Виктора Прохоровича. Последние годы он жил в Устюжне, выпустил одну книжку стихов. Портрет его работы висел над изголовьем маминой постели. Теперь он висит у меня на стене, мама глядит на меня, выражение ее глаз меняется, но всегда остается серьезным.
Я бы не мог прожить мою жизнь без мамы. Бывало, я умирал, но мама спасала меня. Господи, почему Ты не сподобил меня вдохнуть последнее тепло моей мамы? Или Ты не слышишь меня за мое безбожие? Приму Твою волю и кару, но яви милость, не отведи от меня материнского благословения.
Ездил в Старую Руссу, ночевал в доме-музее Достоевского, на берегу реки Перерытицы. Директор музея Георгий Иванович Смирнов привел меня в кабинет Федора Михайловича, там я и спал на диване. На сон грядущий Георгий Иванович дал мне прочесть «Сон смешного человека». Человеку приснилось, что он отправился в космос, очутился на некой планете, где жителям были неведомы наши земные грехи. Обитатели этой планеты были безгрешны. Смешной человек оказался совершенно неготовым к инопланетной безгрешной жизни, не нашел в себе святости войти в этот мир и не осквернить его собственной скверной. И он этот мир развратил, ибо семя разврата легче находит почву для всходов, нежели зерна добродетели.
Директор дома-музея Достоевского в Старой Руссе Георгий Иванович Смирнов, в черном костюме, в белой сорочке, с темным галстуком, был настолько бесплотен, что грехам, ежели бы они вдруг обуяли его, решительно не в чем было бы угнездиться. Он говорил: «Я перенес тяжеленный инсульт, прободную язву. Но я себя прекрасно чувствую. Плоть преходяща, а дух бессмертен. Мы с вами сидим в доме Федора Михайловича, хозяин слушает нас. Я думаю, он не обидится на нас за это вторжение. Сюда приходят только хорошие люди, с чистой душой. А если приходят гадкие люди, я их гоню. У меня повышенная чувствительность на эти вещи. Гипертрофированная гадливость. Хотя вообще-то я добрый, верю, что дух Достоевского имеет всеобщее воздействие, на всех проливает свет. И вошедший в его дом выйдет просветленным».