В войну Георгий Иванович командовал батареей гаубиц. У него столько же боевых наград, сколько ранений. Во времена Хрущева, несогласный с загибонами «нашего Никиты Сергеевича», он пришел в райком, представил свои возражения генсеку. Когда его стали прорабатывать, положил на стол партбилет. Директором музея Достоевского в Старой Руссе Георгий Иванович Смирнов стал самостийно, с него музей и начался. Привез из Питера найденные там личные вещи Федора Михайловича: зонтик, подсвечник. Музея еще не было, в доме Достоевского на берегу Перерытицы помещалась музыкальная школа, но достоелюбы уже знали, что в Старой Руссе есть Георгий Иванович; письма к нему доходили без адреса. До директорской ставки было томительно далеко, музей создавался на пенсию Георгия Ивановича. Но все вышло согласно решимости этого смешного человека...
В редакции мне доложили, что есть постановление ЦК переориентировать наш журнал для подростков. Я мельком подумал, что это все равно, как если бы постановили мне переориентироваться в канатоходца. Вообще у меня двойственное отношение к партийному предначертанию: я достиг какого-то предела в должности главного редактора, больше не хочу им быть, хватит, но я также знаю, что «Аврору» переделать в нечто другое нельзя, это будет предательством по отношению к ее молодым авторам, к литературе, которой хотелось послужить. Публикацией в журнале открывается новое имя в литературе, за каждым именем особенный мир. На то и журнал — открывать миры, из тысяч слов крупицы правды, таланта, наставлять входящего в литературу на путь, внушать ему, как это серьезно, ответственно. И после стать костью поперек горла — правдой, талантом — директивным органам или еще кому-то... Что я скажу Володе Насущенко, немолодому, поздно увидевшему свой первый рассказ в журнале — с его печально-нежной, жестокой, как прожитая им жизнь, прозой? Как заметил один из его героев: «Пожить было некогда, то война, то пятилетка». Для подростков, кажется, пишет один Алексин. И кто такие подростки — от двенадцати до восемнадцати? Но двенадцать одно, восемнадцать совсем другое. И зачем резать по живому, губить содеянное? Столько всего зарезано, загублено...
Была Кобона: почерневшая, отяжелевшая вода в старом канале. Глухарь слетел с брусничника. Я шел, думал о глухаре, и он слетел. Высоко идущая углом стая сизых гусей. Широко разошлись начертавшие угол цепочки. И вот по чьей-то команде, какого-то главного гуся, стая перестроилась, образовала два угла, один внутри другого.
По «Голосу Америки» сказали, что будущее космонавтики каким-то образом связано со способностью черных американских медведей к анабиозу — зимней спячке. Но почему же речь шла о черных американских медведях? А наши бурые мишки?
Когда-то я начал писать повесть «Медвежья кровь», для детей, о том, как американец Хантер (что значит по-русски охотник) решил позаимствовать у медведей эту их способность уснуть на определенный срок — сделать вытяжку из медвежьей крови, того самого элемента, который погружает медведей в спячку. Мистер Хантер имел в виду благодетельность для человечества в таком снадобье: погружать в глубокий сон особи, сообщества, контингенты — перед лицом всевозможных стрессов, неурядиц, нехватки продуктов питания и т. д. Американец делал ставку на русских медведей, на сибирских. Главные события моей повести я предполагал развернуть в Горном Алтае. Придуман был и ассистирующий в сюжете главному герою персонаж — местный мальчик Коля... Но повесть осталась недописанной: требовалась усидчивость, а я подхватился куда-то ехать, кажется, в Испанию... И вот американцы напомнили...
Оять огибала округлый мыс, одинаково резво бежала с трех сторон; занимались осенним багрянцем осины, затепливались желтизною березы...
Я долго ехал по ранней осени; мир поворачивался ко мне то левым, то правым боком, то показывал себя сверху, то простирался внизу, то вровень со мною. Мир был цветной, и что-то зацветало у меня в душе и ныло: надо съездить на могилу к маме.
Роковые события настигают меня, как настигает зайца чемпион РСФСР среди гончих Радоль, идеально натасканная русская гончая моего старшего товарища, писателя, профессора химии Алексея Алексеевича Ливеровского. Заяц притаится в кусту, сделает скидку, может быть, даже изведает радость от бега по чернотропу, но лай гончей Доли настигнет его, и в нем его заячья доля. Будучи взят в профессорскую шайку-лейку (профессора на охоте виртуозно матюгаются), я стану в прогалок, ружье под мышкой, с минорно опущенными стволами, слушаю музыку гона, со всхлипами навзрыд, думаю стихами: «Охота на зайцев — забава мерзавцев, ведь зайцу так хочется жить. И все-таки славно ружье вскинуть плавно и зайца внахлест уложить».