Литература нового времени является как конфронтация с городом – например, русская литература в конфронтации с Петербургом (не без участия в этом описаний Мицкевича и их влияния на пушкинского «Медного всадника»). Город – это Молох, джунгли, таинственная чаща победоносных и побежденных индивидуальных предназначений. Нетрудно понять его роль в пробуждении революционной энергии, порожденной протестом против бесчеловечности. Вместо широких обобщений достаточно было бы исследовать восприятие отдельного человека, который идет по улице, к примеру, Нью-Йорка. Фоном всех его ощущений служит чувство пребывания в опасности. Магазины и фирмы загадочны: одни возникают, другие исчезают – не избавиться от мысли, что они постоянно балансируют на краю банкротства и рухнут, если чем-либо не привлекут клиентов. Соревнование рекламных плакатов, неоновых вывесок, витрин не невинно – в нем проявляется жажда крови. Оно также напоминает: чтобы идти по этой улице полноправным прохожим, надо быть в числе потенциальных покупателей – для бедняков же она есть ад. Чувство пребывания в опасности – это не обязательно страх нападения личности с ножом, нуждающейся в нескольких десятках долларов на героин. Это прежде всего сознание, что здесь, сейчас, во всём этом – я на поверхности, но могу упасть и превратиться в кого-то неопределенного, не принадлежащего к учреждению, магазину, заводу, а это означает не только отсутствие заработка, но и отсутствие точки опоры. Впрочем, зло капитализма не раз было описано, но эти описания редко попадали в цель, ибо оно по природе своей онтологично и поэтому ускользает от анализа марксистов, для которых онтологическое измерение не существует.
Мы достаточно хорошо знаем строй, порожденный бунтом против капитализма и называемый социалистическим. В нем действительно черты этой войны человека с человеком, столь очевидные на нью-йоркской улице, значительно смягчены. Существует некая тайна, в оглашении которой никто не заинтересован: так называемый социализм освободил большое число людей от Адамова проклятья, то есть от труда в поте лица. В нем попросту действует иная шкала наказаний и наград – политическая, и для ее применения неважно, работаешь ты или делаешь вид, что работаешь, обладаешь профессиональной квалификацией или нет. Это в свою очередь приводит к массовой бедности и уменьшению экономического страха – как в силу иного принципа межчеловеческих отношений, так и потому, что почти некуда дальше скатываться. Однако безжалостная энергия, свойственная человеческому обществу, отнюдь не улетучилась. Как раз наоборот – да только она переместилась в аппарат репрессий и там своей жестокостью превзошла соответствующий аппарат в капиталистических странах, уже очеловеченных надлежащим законодательством. Неслыханный размах этого аппарата репрессий, его гигантский бюджет, поглощающий высокую долю национального дохода, самые современные технические средства, которыми он располагает, целые армии «полиции в погонах и без оных»[48]
– всё это направлено против отдельного человека, который не обладает никакими правами и живет в положении, близком к рабскому.Польские писатели после 1945 года приспособились к этому строю, а многие из них даже пользовались его риторикой, цель которой, как известно, – скрыть действительность при помощи мнимого реализма. Это совершалось не без участия пробудившегося перед войной социального энтузиазма, но было и следствием взрыва патриотических и гуманистических эмоций во время гитлеровской оккупации. Нацизм доказал, что коллективная энергия, обращенная в одном направлении, – воистину воля к власти, – не имеет никаких сдерживающих начал или границ в преступлении, и хотя трудно винить в этом немецкую философию, а все-таки делается не по себе, когда припомнишь, что в течение всего XIX века она была философией воли. Перед лицом того, что показала немецкая оккупация в Польше, нравственный рефлекс выходил у литераторов на передний план. Некоторые, правда, понимая, что, полностью поддавшись ему, теряешь дистанцию, без которой нет произведения искусства, пробовали продолжать свои довоенные замыслы (например, Ивашкевич). Однако для всех опыт войны был ключевым, и главным образом только ему предстояло поставлять темы, пока не вырастет новое поколение, уже не помнящее войны. Эта ангажированная литература выполняла также роль эрзаца, притом двойную. Она удовлетворяла официальные требования путем легкого ретуширования действительности (антигитлеровский дух, отождествленный с просоветским), то есть позволяла хотя бы затрагивать больные вопросы и запрещенные темы. Одновременно она давала алиби тем, кто хорошо знал, чтó наступило в результате договора Гитлера со Сталиным, заключенного в 1939 году: террор и депортации в той части страны, которую заняли Советы, – знал, но вынужден был молчать. А кроме того, такого рода сочинения составляли как бы естественный помост, ведущий к апологии реконструкции, проводимой под управлением коммунистов.