Симона Вейль, сочинениям которой я многим обязан, сказала: «Дистанция – душа прекрасного». Бывает, однако, что обрести дистанцию почти невозможно. Я, как указывает заглавие одного моего стихотворения, – «Дитя Европы», но звучит это горько и саркастически. Я написал также автобиографическую книгу, во французском переводе озаглавленную «Une autre Europe». Нет сомнения, что существуют две Европы и что нам, жителям той, «другой», довелось сойти в «сердце тьмы» XX века. И я не сумел бы говорить о поэзии «вообще» – я вынужден говорить о поэзии, встретившей особые обстоятельства места и времени. С теперешней перспективы видны общие очертания событий, своим смертоносным размахом превзошедших все известные нам стихийные катастрофы, но поэзия моя и моих ровесников – авангардной ли пользуясь, традиционной ли стилистикой – не была подготовлена к восприятию этих событий. Словно слепые, мы двигались ощупью, натыкаясь на все искушения, которым в нашем веке подвержен ум. Нелегко отличить действительность от иллюзии, живя в эпоху великого переворота, который начался несколько сот лет тому назад на малом западном полуострове евразийского материка и за срок одной человеческой жизни охватил всю планету одним культом – культом науки и техники. А особенно трудно было противостоять разнообразным искушениям на тех пространствах Европы, где дегенеративные идеи господства над людьми или Природой привели к пароксизмам революции и войны, цена которых – несчетные миллионы человеческих существ, убитых физически или духовно. Однако, может быть, самое ценное, чего мы достигли, повстречавшись с этими идеями в их более чем ощутимом виде, – не их анализ, но благодарное уважение ко всему, что защищает людей от внутреннего распада и покорности насилию. Именно на это устремлялась ярость сил зла: на определенные обычаи, определенные институты – в первую очередь на все связи между людьми, существующие органично, как бы само собой, и поддерживаемые семьей, религией, соседством, общим наследием, – одним словом, на всё человеческое, неловкое, нелогичное, так часто выглядящее смешным в своих провинциальных привязанностях и проявлениях верности. Во многих странах традиционные связи civitas подвергаются ныне постепенной эрозии, и жители их – лишены наследства, сами того не сознавая. Другое дело – там, где внезапно, в угрожаемом состоянии, обнаруживается защитная, жизнетворная ценность этих связей. Так было на землях, откуда я родом. Тут-то, полагаю, мне и следует вспомнить о дарах, полученных мною и моими друзьями в нашей части Европы, и произнести слова благословений.
Хорошо родиться в малой стране, где природа человечна, на людскую меру, где веками жили вместе разные языки и разные религии. Я говорю о Литве – земле мифов и поэзии. И пусть семья моя еще с XVI века говорила по-польски, как многие семьи в Финляндии говорят по-шведски, а в Ирландии – по-английски, в результате чего я и стал польским, а не литовским поэтом, – пейзажи, а может быть, и духи Литвы никогда меня не покидали. Хорошо с детства слышать слова латинской литургии, переводить в школе Овидия, изучать католическую догматику и апологетику. Благословенно получить от судьбы такое место школьного и университетского ученья, каким было Вильно – чудный город, где барóчная и итальянская архитектура перенесена в северные леса, а история запечатлена в каждом камне, город сорока католических костелов и – многочисленных синагог; в те времена евреи называли его Иерусалимом Севера. Уже преподавая в Америке, я понял, как многим напитали меня толстые стены нашего университета, забытые формулы римского права, история и литература старой Польши, поражающие молодых американцев своими исключительными чертами: снисходительной анархией, обезоруживающим в ярых спорах юмором, чувством органического сообщества, недоверием ко всякой централизованной власти.