Выросши в таком мире, поэт должен стать искателем действительности через созерцание. Ему должен быть дорог известный патриархальный порядок, колокольный звон, отгороженность от натиска и упорных требований ближних, тишина монастырской кельи, а если уж книги на столе, так те, что трактуют об этом непонятном свойстве сотворенных вещей – об их esse. И вдруг всё это перечеркивается демоническими поступками Истории, обладающей всеми чертами кровожадного божества. Земля, на которую поэт взирал в своем полете, взывает криком воистину из бездны и не позволяет созерцать себя свысока. Возникает непреодолимое противоречие, реальное, ни днем, ни ночью не дающее покоя, как его ни назови – противоречием между бытием и действием или между искусством и людской солидарностью. Действительность добивается воплощения в слове, но она невыносима, и если мы к ней притрагиваемся, если она здесь, около, то из уст поэта не извлечь даже Иововой жалобы: всякое искусство обращается в ничто по сравнению с деянием. Охватить же действительность, сохраняя всю ее извечную путаницу зла и добра, отчаяния и надежды, – можно лишь благодаря дистанции, лишь вознесясь над действительностью, но это в свою очередь выглядит моральным предательством.
Таково было противоречие, порожденное самой глубью конфликтов XX века и открытое поэтами на земле, зачумленной геноцидом. Что думает автор некоторого количества стихов, оставшихся памятью, свидетельством того времени? Он думает, что эти стихи порождены болезненным противоречием и что было бы лучше, если б вместо писания стихов он мог разрешить это противоречие.
3
Покровителем всех поэтов-изгнанников, навещающих родные края лишь в воспоминаниях, остается Данте – но сколько Флоренций появилось с тех пор! Изгнание поэта – нынче элементарная функция сравнительно недавнего открытия: кто держит власть – может контролировать и язык, притом не только цензурными запретами, но и меняя значение слов. Это совсем особое явление – язык несвободного общества, приобретающего определенные устойчивые навыки: целые сферы действительности перестают существовать, ибо не имеют названия. Есть, пожалуй, скрытая связь между теориями литературы как écriture, как речи, кормящейся самой собою, и ростом тоталитарного государства. Во всяком случае, у государства нет оснований быть нетерпимым по отношению к деятельности, которая состоит в сочинении стихов и прозы, понимаемых как автономные системы соотношений, замкнутые в своих границах. Поэт опасен лишь тогда, когда он неустанно стремится сбросить заимствованную стилистику – в поисках действительности. В зале, где все собравшиеся дружно поддерживают заговор молчания, одно слово правды звучит пистолетным выстрелом. Да что слово – искушение высказаться, будто у человека вдруг зачесалось, становится навязчивой идеей и ни о чем другом не дает думать. Вот почему поэты выбирают изгнание. Трудно, впрочем, сказать, чтó тут срабатывает: одержимость происходящим или надежда избавиться от него и в других странах, на других берегах хотя бы изредка обретать свое настоящее призвание – созерцание Бытия.
Надежда эта, однако, довольно обманчива, ибо пришелец из нашей «другой Европы» повсюду, где ни окажется, замечает, что от новой среды его отделяет накопленный опыт, а это в свою очередь может стать навязчивой идеей. На год от года уменьшающейся планете, при фантастическом развитии средств информации, протекает процесс, не поддающийся определению, – его можно бы назвать отказом от памяти. Наверное, неграмотные прошлых веков – то есть большинство человечества – мало что знали об истории своих стран или своей цивилизации. Зато в умах современных безграмотных, умеющих и читать, и писать, даже обучающих молодежь в школах и университетах, история присутствует, но странно спутанной и затуманенной. Мольер становится современником Наполеона, Вольтер – Ленина. И события последних десятилетий, имеющие такое принципиальное значение, что от знания или незнания их будут зависеть судьбы рода человеческого, – отдаляются, теряют всякую плотность, будто дословно исполняется предсказание Ницше о европейском нигилизме. «Глаз нигилиста, – писал Ницше в 1887 году, – изменяет воспоминаниям: он позволяет им обнажиться, отрясти листву… А чего нигилист не умеет сделать для себя, того не сделает он и для всего прошлого семьи человеческой – и позволяет этому прошлому пропасть». Сколько набралось уже вымыслов о прошлом, противоречащих простейшему здравому разуму и элементарному чувству добра и зла. Как сообщила недавно «Лос-Анджелес таймс», в разных странах вышло около сотни книг, доказывающих, что the Holocaust’а никогда не было, что это выдумка еврейской пропаганды. Если возможно такое безумие, то вполне ли невероятна всеобщая и непрерывная потеря памяти, и не представляет ли она большей угрозы, нежели генетические манипуляции или загрязнение природной среды?