Почти все три года мы учились во вторую смену. Такие, как я, приезжие, жили в интернате — общежитии, занимавшем двухэтажный деревянный дом неподалеку от школы. Прямо против нашего общежития, через улицу, располагался республиканский военкомат. Однажды глубокой ночью он загорелся. Мы, ребятишки, проснулись от ослепительного света и необычного шума. Думали, горит наше общежитие, началась паника. Я три месяца после этого страдал бессонницей, в сущности, совсем не спал. Извелся до крайности. Приехал домой на каникулы едва живой. Как только добрался до сарайчика, где хранилось сено, рухнул на него и проспал целые сутки. Бессонница исчезла. Через много лет я снова подвергся испытанию пожаром. Но об этом рассказ позже. А сейчас возвращусь к нашему полусиротскому житью-бытью.
Иногородним на весь учебный год полагался продовольственный паек стоимостью 15 рублей. Но полностью его получали только дети вовсе уж неимущих родителей. Мне дали полпайка. 7 рублей 50 копеек доплачивали родители. Кормили нас в интернатской столовой, которая находилась в полутемном длинном помещении соседнего с нашим общежитием каменного здания, занимаемого педтехникумом. Три раза в день, в точно назначенное время, по очереди, мы, раздетые, с шумом-гамом проносились через двор и штурмом брали столовую. В ней всегда дежурили воспитатели. Они часто менялись. Все были похожи один на другого тем, что не вмешивались в происходящее. Расшалившиеся озорные ребята явно валяли дурака — кидались остатками пищи, толкались, мешали друг другу, кричали. Воспитатели безмолвно стояли в сторонке. Да и что они могли поделать с разбушевавшейся оравой. Лишь один из них запомнился на всю жизнь. Это был лысый, с седой бородкой, в изношенном, замызганном, когда-то дорогом пальто старик, обнищавший интеллигент. Когда заканчивался обед или ужин, он начинал бегать вокруг столов, хватал с них объедки и засовывал в специально припасенный мешок. Однажды кто-то, беззастенчивый, спросил старика:
— Зачем вы это делаете?
Он на какие-то секунды онемел, открывал рот, но ничего сказать не мог. Наконец бросил мешок, замахал руками:
— Не для себя, для собаки. Собака у меня, кормить нечем.
Бледный, с выступившей на лбу испариной, он пятился назад, к двери, пока пятками не коснулся порога. Тут круто повернулся и убежал. Больше он у нас не показывался.
Нас кормили три раза в день. Питание было сносное, но все равно хотелось есть. Праздниками были те дни, когда кто-либо из семи обитателей комнаты получал из дома посылку. Ее распечатывали всенародно на столе, делили всё присланное поровну и наслаждались досыта. А иногда и переедали. Пучились потом животы. Случалось, что и отравлялись.
На лето уезжали домой. Помню, первый день первых летних каникул. Нас с Николаем привез на кабриолете из города один из старших его братьев Дмитрий. Было воскресенье. Стояла солнечная теплая погода. Мы, едва повидавшись с родными, побежали с Колькой на реку искать ребят — наверняка ведь купаются. Встретившийся на площадке у церкви Петька Сидоров сказал, что в зотиковском сарае застрелился председатель волисполкома.
— Наш Иван! Наш Иван! — закричал Колька, и мы помчались к большому зотиковскому дому. Издали видим — ворота в сарай настежь распахнуты.
Прибежали, смотрим — лежит Иван Филиппов на ржаной соломе, белый, глаза открыты. Солома в крови. Николай бросился к брату, но его задержал милиционер:
— Не надо, нельзя.
Он знал, что Николай — брат председателя волисполкома, и стал объяснять:
— Я живу тут, наверху, у Зотиковых. Утром товарищ Филиппов пришел ко мне из Ерошкиной Сельги; знаешь, наверное, он живет теперь там в доме у жены. Говорит: «Отдохну». — «Отдыхай», — говорю. Сказал это и пошел в лавку за хлебом. Он не иначе как взял мой револьвер — в кобуре на стенке висел. И вот…
Пришел фельдшер. Пощупал пульс. Сказал: «Всё кончено».
Ивана Филиппова похоронили с почестями. Всем было ясно: соблазнила видного из себя, светлоголового Ивана вдовушка ерошкинского богача. Заговорили о происках классового врага. Лишь дальняя родственница Филипповых, согбенная старушка Григорьевна по-своему изъяснилась об этом:
— Слыхала, жарко любил Иван, принудили отречься. Вестимо, сломался — человек ведь.
Дело прошлое, пожалуй, старая Григорьевна была тогда ближе всех к истине.
Лето пролетело незаметно. Пасмурным августовским днем тот же Дмитрий на том же кабриолете отвез нас в город. Первого сентября сели за парты. Теперь уже в шестом классе. И потянулись опять чередой учебные дни, такие похожие один на другой. Лишь однажды в однообразный их ход вторглось трагическое событие, которое долго потом не могли забыть.