«Внутренний голос мне говорит… Не знаю, как описать высоту уважаемого господина, чтобы ни на волос не уменьшить высокого достоинства….» Дальше я уже не помню, что я там написал, но помню, что письмо я писал целых три дня, писал и рвал, пока, с Божьей помощью, не получилось отшлифованное письмо на святом языке к тестю.
Тут как раз пришёл переписчик, который учил детей писать на идиш и на русском. Он ежедневно приходил домой к деду, обучая письму его девочек, но меня отец не хотел отдать переписчику. Я сам приходил в то время, когда он учил отцовских сестёр и учился без разрешения отца. Однажды мне переписчик сказал:
«Почему бы тебе не послать привет невесте?»
Мне это понравилось. Я ему дал пятьдесят копеек, и он мне написал приветственное письмо. Оно уже было на идиш:
«Сердечно приветствую свою дорогую наречённую и благодарю за дорогой подарок. Твой любящий наречённый Ехезкель».
Чтобы письмо получилось более изысканным, я переделал и переписал несколько слов. Но тут вышла чернильная клякса, там – слово плохо получилось, и я всё переписал. Промучился пять дней и справился; после чегодал отцу, чтобы он приписал привет. Он глянул на клочок бумаги и моментально отвесил мне две здоровых оплеухи.
«Немцем уже заделался?[158]
, - и скажи мне сию минуту, кто тебе это написал?»Я, по своей наивности, признался.
«Так он тебя сделает немцем!…»
И он предупредил, чтобы никто в семье не учился у переписчика. Вскоре распространился слух, что переписчик делает всех детей апикойресами, и его выслали из Каменца.
У каменецкого раввина был сын в Пинске, который как-то раз приехал к отцу в гости и привёз с собой шестнадцатилетнюю девушку. Моя мама, находясь у дяди, спросила у этой девушки, знает ли она в Пинске невесту Хацкеля, и девушка ответила, что знает её хорошо: невеста уродлива, с рябым лицом, с гнусавым голосом, шлимазлница.
Мама заплакала, но было поздно: в те времена отказаться от уже подписанных условий было хуже, чем развестись. Она всё рассказала отцу.
«И что с того, что она уродливая? – Ответил ей отец, - была бы у них удача, и она похорошеет».
А при слове «шлимазлница» он усмехнулся и сказал:
«Между нами говоря, а ты что – прекрасная хозяйка?»
И он рассмеялся. История стала известна во всей семье и дошла до меня. Горе, которое я испытал, невозможно описать. Я всегда завидовал тем, у кого была красивая жена, а на хозяйских детей с уродливыми жёнами смотрел с жалостью. Мне казалось, что жизнь – не жизнь, если жена уродлива.
Семья стала интересоваться моей невестой – правда ли, что она уродлива, и после всестороннего выяснения оказалось, что невеста как раз красивая, к тому же большая рукодельница и хорошая хозяйка. Выяснилось это, однако, через год после подписания условий. Целый год я смертельно страдал, не смея никого спросить о невесте и даже упомянуть её имя.
«Условия» мои тянулись два с половиной года. Невеста, как уже говорилось, была сиротой, и в доме у них решили, что Котики – такая важная семья, что там наряжаются, ходят франтами. И опасались за свой гардероб… тем более, опасались вложить деньги, которые причитались как приданое[159]
…И с нашей стороны было препятствие. Тогда как раз отменили крепостное право, помещики обеднели, приближалось польское восстание, и аренда прекратилась. Мы все остались без заработка, и со свадьбой пришлось подождать.
Прежде у меня была забота – не уродлива ли моя невеста, но потом, когда меня уверили, что она красива, пришлось, к моей великой досаде, свадьбу отложить. Я стал тосковать по ком-то, кого совсем не знал, и мне – признаюсь со стыдом – так хотелось женится! К тому же меня огорчало и то, что я не мог заниматься и читать учёные книги.
Я всё ещё учился у Ицхок-Ойшера «с наморщенным лбом», как мы с товарищем его называли. Но к тому времени у дяди-раввина испортились глаза, он поехал в Варшаву, и доктор сказал, что глаза у него испортились оттого, что он слишком много смотрел в книги. Теперь - один глаз совсем не будет видеть, а второй – если не читать – кое-как послужит.