Мы пробыли там четыре дня, я несколько раз заговаривал о своих опасениях, но Туре был непреклонен: вперед, давай! По узкой проселочной дороге мы спустились к озеру, зашли в магазинчик, я сводил Туре в гости к Боргхильд, и та, увидев, что мы налысо побрились, рассмеялась: вы прямо как арестанты. Она угощала нас кофе, а я расспрашивал ее про детство, Боргхильд рассказала, как, болея туберкулезом, несколько месяцев пролежала в санатории, в горах на берегу фьорда; лечение заключалось в том, чтобы принимать солнечные ванны, – террасы второго этажа предназначались для женщин, а на первом этаже сидели мужчины, ведь нас до пояса раздевали, сейчас это называется топлес, рассмеялась она, – а после рассказала, как вернулась домой и как стыдилась своей болезни и санаторного загара. Туре пришел от нее в восторг, ей Туре тоже понравился. Туре всем нравился. Мы вернулись в хижину и продолжили работу, в окно просунула голову лошадь, мы дали ей сахар и яблоко, вечером мы уселись на улице – пили пиво и курили, из леса доносилось журчание водопада, снег на горных вершинах на противоположном берегу фьорда сверкал в свете заходящего солнца.
В середине августа я доехал на автобусе до Волды. Тонья встретила меня на остановке, и мы с ней пошли к дому, в котором собирались снять весь второй этаж, старому и не особенно ухоженному, зато в нашем распоряжении окажутся три комнаты на двоих. Весь предыдущий год Тонья жила там с другой студенткой, теперь же комнаты были наши. Мы – муж и жена, и от этой мысли внутри у меня по-прежнему делалось щекотно. Мы разделим с ней всю жизнь, а сейчас мы здесь, в этой маленькой, затерянной среди гор деревушке, где полно студентов. Из комнаты, ставшей моим кабинетом, я видел горы и паром, курсирующий по фьорду почти круглые сутки, по вечерам на нем зажигались огни, и, едва поставив компьютер на стол, я понял, что здесь работа у меня пойдет.
Тонье нравилась учеба, у нее появилось много друзей, иногда они заглядывали к нам в гости, но чаще она сама ходила на встречу с ними. Время от времени я составлял ей компанию, но нечасто. Я приехал сюда писать, это мой последний шанс, через два года мне исполнится тридцать, все обязано получиться, даже если для этого придется вывернуться наизнанку. В отличие от других мест, где мне довелось жить, Волду я почти не знал. Я просыпался вечером, писал по ночам, а ложился спать утром, предвкушая вечер, когда я снова сяду за работу. Изредка я ездил на велосипеде в небольшой сельский магазин, где покупал компакт-диски или книги, но даже этот короткий путь ощущался как слишком большая жертва, которую я не могу себе позволить. В те месяцы я открыл для себя великую силу рутины и привычного уклада. Каждые сутки я проделывал одно и то же, так что силы уходили лишь на работу. И брались они из одного и того же источника, и три страницы в день превращались за сто дней в триста страниц, а за год – в тысячу с лишним. С сигарет, которых я, не сходя с места, успевал за ночь скрутить штук двадцать, сыпались табачные крошки, и спустя полгода возле ножки стула вырос небольшой табачный холмик. Буквы на клавиатуре постепенно стирались по какому-то непонятному для меня принципу: через шесть месяцев некоторые оставались отчетливыми и резкими, а другие почти полностью облезли. Рутина обладала и еще одним качеством – она не давала мне смотреть на написанное со стороны. Устоявшийся порядок заставлял меня день ото дня проделывать одно и то же. Стоило нарушить расписание, то есть сходить в гости или выбраться с Тоньей выпить пива, как все съезжало, я выбивался из ритма, и мой образ жизни, и моя книга казались мне смехотворно убогими, – неужто я возомнил, будто кому-то интересны мои инфантильные незрелые идеи? Стоило об этом подумать, как мысли начинали набирать силу, и чем сильнее они делались, тем труднее давалось мне возвращение в прежний режим с его покоем и замкнутостью. Наконец восстановив его, я решал больше никогда от него не уклоняться, ни с кем не встречаться и никуда с Тоньей не ходить. Позже я забывал об этом решении, как забывал обо всем внешнем. Порой я отрывался от работы и, прижавшись к батарее в ванной, выглядывал к крохотное оконце и, будто кошка, следил глазами за всеми двигающимися предметами: мог простоять так полчаса или час, после чего шел работать дальше. Так я отдыхал и отвлекался от работы, при этом не выключаясь из нее.
Мной овладело удивительное чувство. Десять лет у меня ничего не получалось, а потом вдруг, ни с того ни с сего, я просто сел и стал писать. И каждый вечер, перечитывая написанное накануне ночью, я поражался, как хорошо у меня выходит по сравнению с тем, как я писал прежде. Мое состояние напоминало опьянение или сомнамбулизм, когда ты не принадлежишь себе, а самое удивительное, что оно не прекращалось.