Думаю, я сказала это совершенно спокойно, почти вежливо. Деловым тоном, абсолютно без вызова. Я видела, как замерла мать. До сих пор не могу себя простить. До сих краснею от стыда, вспоминая тот вечер, но в тот момент не возникало вопроса, правильно я поступаю или нет, я просто не могла иначе. Я считала виновными их всех. Всех, всех, всех. Я не хотела и не могла делать различий, я даже точно не знала, в чем их обвиняю, но знала одно: они все ужасно виноваты, и с ними я, навсегда, даже если этого не хочу. Господин пастор посмотрел на меня так, словно я угрожала поджечь его церковь и бросить его вместе со всей компанией в огонь. Когда шах приехал в оперу, нас всех заперли за решетками, будто овец? Их не интересовало. Поэтому мы не могли выполнить приказ и очистить территорию? Их не интересовало. Первые камни были брошены засланными провокаторами? Их не интересовало. Полиция кромсала толпу, как ливерную колбасу? Наступая прямо на людей, лежавших на земле? Их не интересовало. Услышав ложь о зарезанном полицейском, остальные принялись в слепой ярости колотить нас дубинками и избивать, пока на наши лица не брызнула кровь? Их не интересовало. Их не интересовало, что издательство Шпрингера уже несколько недель настраивало всех против нас. Они освоили молчание столь же усердно, как гадящие голуби – наш чердак. Дядя Ахим высказался за всех, мы растоптали их главные ценности. Они хотели покоя. Хотели, чтобы никто не нарушал их молчания. Их интересовало лишь это.
– Вы не замечаете, как рядом с вами задыхаются люди?
Я вскочила. Внутри все горело – тот же разрушительный огонь, что и в их глазах. Мы сами не заметили, как подхватили их факел.
Когда все гости ушли, мать в одиночестве сидела в углу гостиной. Она смотрела в окно с таким видом, будто я живьем содрала с нее кожу. Я подошла к ней.
– Я связалась с убийцами лишь однажды, – сказала она. – Только один раз. Иначе ты бы не родилась. Я не прошу благодарности, но больше никогда не говори, что я с ними зналась. Ты не знаешь, о чем говоришь. Вы ничего не знаете. Ничего.
– Какие убийцы? Почему я бы не родилась? При чем тут я?
– Я была беременна тобой на последних сроках, тогда, в Лейпциге, и я понятия не имела, я даже не знала… – Она замолчала, начала ломать руки, хватать ртом воздух. – Неважно.
– Нет…
Она на меня не смотрела.
– В общем, мне помог один нацистский профессор, в его клинике по поручению Гиммлера убивали детей-инвалидов… Потому что… они не были достойны жить дальше. – Она остановилась. Ее голос дрожал.
Я хотела взять ее за руку. Она не позволила.
– Вы не представляете. Думаете, вы знаете решение? Вы его не знаете.
– Откуда…
– Возможно.
Она спокойно на меня посмотрела.
– В любом случае ты должна знать: произвести тебя на свет было непросто. Все имеет свою цену.
– Какую цену?
– Он знал, что я работала в больнице его коллег под вымышленным именем. Что я еврейка, ну, наполовину – незадолго до конца войны это было неважно. Сразу меня раскусил. Его жена лежала в Лейпциге, в моем отделении. Сначала мы заботились о ней вместе с Мопп, потом я одна. Я ей нравилась. Она почти не ела. Ее могла накормить только я. Никогда не слышала от нее жалоб. Особенная женщина. Замужем за чудовищем. Бывало и такое. Об этом вы тоже ничего не знаете. И чудовище сделало мне предложение. Если я буду рядом с его смертельно больной женой до ее последнего вздоха, обеспечу ей весь необходимый уход… и… – она глубоко вздохнула, – если я в письменной форме подтвержу, в письменной форме, подписавшись настоящим именем, что он помогал мне, еврейке, в последние недели войны, что он скрывал меня от преследований, был хорошим парнем, овцой в волчьей шкуре, тогда он поможет произвести тебя на свет.
Она сделала паузу.
– Нет, все было хуже. Гораздо хуже. Ты должна услышать все, и тогда… Тогда можешь меня судить.
И тогда она произнесла ту фразу.
– Я тебя не хотела.
Четыре простых слова. Нетрудно понять. Она меня не хотела. Я оставалась совершенно спокойной. Моя мать четко и ясно сказала то, что я чувствовала всю жизнь, но никак не могла выразить словами. Она меня не хотела. Наконец-то, подумала я, осознавая, как долго я ждала этого момента, пока правда болталась надо мной на тонкой нити, из которой плелась все новая ложь. Ложь обо мне, о ней, о моем отце, о Ханнесе. Громкая и тихая ложь о болоте, в котором блаженно утонула эта страна. Ложь, потому что их молчание – тоже ложь.
– Потому что… потому что… – Она опять сделала паузу, дожидаясь, пока восстановится дыхание, и твердым голосом продолжила: – Потому что вся моя жизнь была сплошной катастрофой, и я понятия не имела, каково быть матерью. Откуда, сказала ты. И я тоже могу так сказать. Откуда?
Она снова уставилась в одну точку. Самое позднее завтра утром она перестанет разговаривать. Самое позднее завтра утром растворится в сверкающем белом свете за закрытыми дверями. Но сейчас она должна говорить. Сейчас я не могу отпустить ее. Не в этот раз, думала я, в этот раз ты не убежишь. Она снова вздохнула.