Ты не про то говори… Выручишь меня или нет? Поправишь этих чудилов или нет? Вот какой ответ мне нужен.
Попрежнему стоя за столом, Макаров тихо ответил:
— Постараюсь, Семен Никанорович, поправить. В этом кабинете, когда дело твое дойдет сюда, на бюро,
я буду голосовать не просто за выговор, а за строгий выговор. И с предупреждением.
Еремеев посидел с полминуты, крутя в пальцах очередную цыгарку, потом швырнул ее на ковер, сказал:
“Спасибочка вам, товарищ Макаров”, — поклонился в пояс и ушел, громко стуча сапогами.
Макаров встал возле окна. Солнце опускалось на кровли завода. Под солнцем, в золотой дали, за
городскими окраинами виднелись высоты. По дороге к ним то здесь, то там торчали журавлиные шеи
строительных кранов и красные коробки будущих зданий: город рос, выбрасывая через пустынные равнины
стремительные лучи своих прямых улиц. Макаров любил наблюдать за этим медленным неотступным
движением города. Но в этот вечер он как бы и не видел величественной красоты, открывавшейся в окнах. Все
его мысли занял человек, который только что сидел здесь, в кабинете, на этом вот диване, — “дядя Сема”.
Никогда не задумывался Макаров над однажды сказанными отцом словами, а теперь задумался. Отец
после ухода Еремеева с завода сказал: “Родному заводу изменил! Нет у меня больше в него веры”. И правда,
больше не дружил, не встречался отец с Еремеевым. Так и умер, не повидавшись.
Машину Макаров вызывать не стал. Пошел пешком, снова по набережной. И все думал, думал, следя за
ровным скрипучим ходом хрупких речных льдин. “Зависть, зависть, — думал он, — до чего же ты доводишь
человека! Человек теряет голову из-за тебя; зараженный тобою, он готов топтать другого, душить его, калечить
ему жизнь. Незаметно для себя он сам опускается на ступени первобытного существования, с той лишь
разницей, что сегодня он владеет не суковатой дубиной, а пером; но берется за перо не для того, чтобы
воспевать человека, его красоту и величие, а чтобы клеветать на него, иной раз прячась за чужое, вымышленное
имя, потому что и сам если не понимает, то во всяком случае чувствует подсознательно мерзость своего
поступка и степень своего ничтожества”.
Под набережной, у воды, там же, где и утром, Макаров увидел знакомых мальчишек. Они что-то
рассматривали на песке.
— Ребята! — окликнул он. — Ну-ка живо ко мне!
Двое из них взобрались на камни, подошли.
— Ребята, я вас прошу не врать, сказать правду. Это вы тут взрывы устраиваете? Только, пожалуйста, не
врите.
— А чего нам врать? — сказал один, измазанный фиолетовыми чернилами. — Мы. Берем бутылку,
кладем в нее негашеную известь… потом воды…
— Быстро пробку! — добавил второй, тоже не очень утруждавший себя заботами о чистоте лица и рук.
— И вот: бац!
— Вы разве, дядя, так никогда не делали?
— Вы, наверно, тогда еще химии не знали?
— Я вам вот что скажу, ребята. — Макаров, так же как и ребятишки, сдвинул шляпу на затылок. —
Лучше уж вы рвите свои бутылки, только будьте настоящими людьми. Смелыми, честными, благородными. Это
очень важно. И химию изучайте. Вам много работы предстоит в жизни. Трудной работы. Мы, ваши батьки… и
наши батьки… не все еще сделали. Вы меня понимаете, ребята?
Вокруг Макарова уже собралась вся ватажка. Ребята молчали, внимательно рассматривая человека,
который говорил с ними как со взрослыми. Он им нравился.
— Не понимаете сейчас, поймете позже. — Макаров подал им руку. Мальчишки пожали ее по очереди. —
Будьте здоровы! — попрощался он и двинулся своей дорогой по набережной.
Но едва он отошел на несколько шагов, самый измазанный из ребят окликнул его:
— Дяденька, а вы кто?
— Я?.. — Макаров не находил нужного слова. — Я?.. — повторил он. И вдруг ответ пришел сам собой:
— Я бывший мальчишка, — сказал он совершенно серьезно.
2
Впервые после зимы открыли окна, и апрельский воздух, переливаясь из комнаты в комнату, заполнил
собой квартиру до самых дальних и скрытых ее закоулков. Все оживало под его теплым дыханием. Плавно,
будто крылья больших белых птиц, подымались гардины, качал дырчатыми листьями старый филодендрон в
зеленой кадушке: казалось, он рассказывал о своих старческих недугах его ровестнику-олеандру. На столе
Павла Петровича один за другим справа налево быстро перебрасывались листки календаря; промелькнули май,
июнь, июль; когда начался август, Варя остановила рукой этот бег времени и, возвратив время опять к апрелю,
придавила листки бронзовым ножом для бумаги.
В доме было тихо, потому что Оля ушла гладить платье в кухню, а Павел Петрович брился в ванной.
Шум долетал только с улицы. Это был шум иной, чем в будни, — воскресный. Молчали грузовики, оставшиеся
отдыхать в гаражах, зато кричали мальчишки и девчонки, играя в суетливую игру с беганием и прятанием по
дворам; намывая стекла, из окна в окно громко переговаривались женщины; с утра напившийся сорокалетний