Зоя спешно прошла в летнюю кухню. На плите стояла кастрюля с чем-то подгоревшим, а Зозой лежала на диване. Та Зозой, которая всегда крутилась как белка в колесе, всегда что-то делала, просто не могла сидеть без дела ни минуты, а если дел не было, она вязала что-то или шила, или лепила курзе впрок. Ещё ни разу Зоя не видела, чтобы Зозой просто лежала на диване. Лежала, даже не сделав обеда.
–
– Я, я, Зозой. Что с тобой?
– Давление поднялось. Затылок болит, не могу смотреть, больно. Как упала, так и встать не могу. Сейчас пройдёт, я накормлю тебя.
– Да я сама, лежи. А где бабушка?
– В дом ушла, сказала не беспокоить. Я очень волнуюсь, сердце болит.
– Та-а-к, – протянула Зоя. – Что стряслось?
– Магомед есть же, мой
– Это тот Магомед, который в высокой папахе ходит? – спросила Зоя. В любой другой ситуации Зоя пошутила бы на тему «Когда уже выдадим тебя замуж, Зозой?», но сейчас не стала.
– Он, он. Вырядился. Пришёл. Ходит петухом, в новой кожанке, в
– Что говорю, Магомед, за газета? Дура! Зачем спросила. А он мне по-даргински говорит, здесь про твоего мальчика статья есть, и его фотография даже есть, говорит. Я обрадовалась, думаю, хорошо как, про моего
– Понятно… – протянула Зоя. – И сколько времени она уже в комнате?
– Я время не знаю. Давно уже. Магомед утром заходил. А когда он уже уходил, Борьке пришёл – мало того, что Магомеда не признал, хотя сто раз вместе ели-пили. Но хуже было потом. Зумруд как его увидела, сказала – копия Беня. Он стал руками размахивать, будто с кем-то сражается. Зумруд чуть в обморок не упала. Кровь вся ушла с лица, она – клянусь богом – как эта стена же есть, вот такая стала. Сказала, я этого не переживу, лучше бы мне сразу умереть, сказала. А он, как ни в чём не бывало, спрашивает, что на обед.
– Ладно, Зозой, ты отдыхай, силы ещё всем нам понадобятся. Я сейчас схожу к бабушке и разузнаю, что к чему.
И Зоя пошла в дом, проваливаясь в густую и вязкую тишину, словно в болото, заваленное упавшими деревьями. Лицо царапали острые ветки, и отовсюду налетали бесшумные, как в немом кино, мухи.
4
Утром Зумруд позвонила знакомая – спросить, будет ли она сегодня печь уши Амана; и если да, может ли она напечь и на их семью. Уши Амана? Неужели сегодня Пурим? Зумруд бросилась к висящему на кухне еврейскому календарю и обнаружила, что действительно Пурим в этом году приходится на первое марта. Это означало, что она прозевала пост Эстер – ела, как обычно – и как такое вообще можно было допустить? Что с ней происходит? Что происходит с её семьёй? Зумруд хотелось броситься на колени и замаливать грех, плакать – нет, рыдать, – умоляя Всевышнего сжалиться над ней и её сыном. Но в Пурим все евреи мира должны веселиться, ведь в Пурим грустить запрещено. И как только приказать себе веселиться, если на душе грустно? Чёрные предчувствия табуном проносились через её сердце, и она никак не могла их приручить. Солнце уже очнулось и жарило по-летнему, и это не могло не радовать Зумруд (ведь для начала марта такая безоблачная погода – большая редкость), если бы она тут же не вспомнила, что десять лет назад – в тот роковой день – было так же солнечно, но это не помогло отвести беду…
Зумруд изо всех сил пыталась ухватиться за хорошее, но рука соскальзывала, и она падала в мутный колодец воспоминаний. Никому, даже самому злому врагу, Зумруд не пожелала бы пережить то, что пережила она. И сегодня у неё снова было это жуткое, леденящее предчувствие. Оно несколько недель скапливалось у неё в позвоночнике, в месте, где обычно поворачивается шея. А сегодня шея перестала поворачиваться, тело как будто начало каменеть. Зумруд знала: это был снова он, её рок. Тот самый, что десять лет назад вырвал с корнем жизнь её Гриши, тот самый, что забрал у неё любимого мужа, тот самый, что отобрал у Анжелы волю, оставив ей лишь право дышать.
За прошедшие десять лет Зумруд тысячи раз перебирала в уме подробности того дня, но, к своей досаде, мало что помнила. Кто же знал, что ей надо запоминать? Кто знал, что потом эти подробности станут единственным, что у неё останется?