Кроме этого маленького эпизода, о котором даже не хотелось вспоминать, Зоя за всю неделю не увидела никаких свидетельств того, что дядя Боря не в себе. Напротив, он был очень спокоен и внимателен. К удивлению и радости Зои, он предложил устроить по случаю её восемнадцатилетия настоящую шумную вечеринку с музыкой и танцами прямо у них дома – и пригласить всех, кого она пожелает. Разве мог человек, который – по утверждению бабушки – «хочет запретить голос, музыку и смех», разрешить такое? Вряд ли.
Зоя твёрдо решила не потакать бабушкиным пустым тревогам, пытаясь проникнуть в чужие тайны, так она быстрее успокоится, и они заживут, как прежде. Она жалела, что, поддавшись минутной слабости, забрала дневник матери, преступив через тонкую грань интимности. Чем она лучше сплетников, забирающихся в чужую душу без приглашения, подглядывающих в замочную скважину? С намерением положить дневник на место, она решила вернуться в домашний кабинет дяди Бори – и в самый последний раз открыть его потайные замки. Почему бы ей просто не расспросить дядю Борю о маме, об отце, о нём самом? Почему она не может узнать всю правду из первых рук, даже если эта правда ранит? Любая правда лучше вымысла, любая правда, полученная легально, лучше украденной, подсмотренной, отобранной. Зоя верила в то, что правда, если она настоящая, не может убить. Это фантазия засасывает, словно трясина, в которой поначалу приятно, но потом смертельно опасно, а правда ставит на твёрдую землю; действительно, от непривычки может закружиться голова, но потом всё снова встанет на свои места.
Кабинет дяди Бори был открыт. Всё в нём было так же, как и в тот день, когда они с бабушкой пытались разоблачить дяди-Борины тайны. Зоя быстро вернула дневник туда, откуда взяла – на дно коробки от израильских конфет – и уже собиралась уйти, как увидела, что на столе лежит конверт с наклеенными марками и надписью
«