С улицы давно увели верблюдов, не растерявших своего великолепия; ишачки, сгрудившись, щипали драгоценную газонную травку; во дворе дворца был разбит штаб и госпиталь, хотя раненных, по счастью, было мало. Ножевые раны, сотрясения мозга, переломы — но огнестрельное всего одно, да и то — в нукера. Тот лежал на траве, бледный, глаза делал страшные, но медсестричка перевязала его спокойно, даже без наркоза. Марченко отвезли, на всякий случай, в военный госпиталь, хотя всех потерь у нее было — сломанный каблук. После обвала комнаты первого этажа вывели всех, бывших в доме, включая старух и детей. Пекло немилосердно, бойцы в своих бронежилетах едва не теряли сознание, и, когда наконец, вывели командира Юру с Моной Ли — вздохнули все. Мона Ли почти потеряла зрение, пока ее держали в зиндане, и шла, держась за руку бойца, прикрыв глаза от нестерпимого света, а врач скорой сразу же отвела ее в машину, и тут же, с сиреной — в госпиталь. Юра мотал прокушенным пальцем, и на перевязке, допытывался у кого-то из съемочной группы — не бешеная ли девица-то? А то прививки нужно делать, а вот у него был случай, когда его укусила кошка, так заживало… врач, перевязывая его, все отводила лицо в сторону — вы, товарищ, так хорошо проспиртовались, что гадюка бы сдохла! Постепенно двор пустел — остались только бойцы охраны, криминалист и следователи, начиналась бумажная работа, которой конца и края не бывает.
Пал Палыч, знавший об операции только одно, что она должна состояться, ходил по городу, чтобы не сойти с ума. Он осмотрел экспозицию глиняных черепков с раскопок Старого города, даже потрогал кусок вылинявшего ковра, за что получил замечание от смотрительницы, и застыл перед картиной Верещагина, которого очень любил. Выйдя из спасительной прохлады музея, он увидел зрелище, как раз достойное кисти самого Верещагина. Шли верблюды, а на них сидели не бедуины, как было несколько часов тому назад, а вполне современно экипированные бойцы спецназа. Все это великолепие сопровождала ватага мальчишек, и просто праздных горожан. Над городом летел вертолет, и никто не удивился бы, если бы за караваном пошли танки или БТРы. В толпе все гудело — пересказывали друг другу слухи, уже точно знали, что Хозяин арестован во Дворце пионеров, а его дом разбомбили с воздуха. Число убитых, как подсчитало «сарафанное радио», перевалило за сотни. Ноги у Пал Палыча перестали слушаться и он еле доплелся до гостиницы. В номере надрывался телефон.
— Паша! — орал Псоу, — ты где ходишь? Все, нормально, освободили обеих! И Лару, и Мону! Да живы, ты что! Нет, в госпитале. Так положено. Нет, тебе нельзя. Завтра скажут. Все, давай ко мне, празднуем!
В номер Псоу влезла почти вся съемочная группа. Сидели друг на друге, пили бесконечно много, дошло даже до того, что кого-то из молодых уже тошнило в лоджии, а постояльцы с нижних этажей вызвали милицию. Псоу кричал:
— Ребята! я отсмотрел снятое с вертолета — я вам скажу! Нет, я вам не скажу! Этот Коппола в полной ж… Какие валькирии! Пусть он верблюдов снимет! Даже Федорчук теперь со своими панорамными! Мы их сделали всех! — Как и всякий художник, он на минуточку забыл о том, что испытали все те, кто участвовал в столь эпической съемке. Даже верблюды.
Когда Пал Палыча, перепроверив сто раз документы, в сопровождении хорошенькой, но строгой медсестры, все-таки пустили к Моне Ли, он буквально бежал, чтобы лично убедиться в том, что она жива, здорова, что его не обманывают, но, когда открыли дверь в палату, и он вошел, то не узнал Мону. Вместо красавицы девочки, с глазами сиамской кошки, вместо этой ухоженной, балованной общим вниманием любимицы, он увидел девочку, у которой были глаза взрослой женщины, пережившей такое, о чем она не расскажет никогда в жизни. Куда слетела, как пыльца, вся ее прелесть, все то легковесное, что так привлекало в ней? Та беззаботная роскошь просыпающегося к жизни женского, обаятельного, покоряющего? Она исхудала просто чудовищно. Глаза, обведенные темные кругами, гноились, руки были буквально изодраны в кровь, а около виска появился шрамик, зашитый, заклеенный, но — шрамик. Она смотрел на Пал Палыча исподлобья, будто не желая узнавать его.
— Мона, — Пал Палыч присел на край кровати, — я так волновался, и Танечка звонила из Москвы, мы все просто сходили с ума. Мона отодвинулась от Коломийцева, хотя было видно, что это усилие доставляет ей боль.
— Уйди, — говорила она громко, как будто плохо слышала, — уйди! уходи от меня! Ты меня не спас, ты меня предал, я знаю, ты бросил меня! Почему ты не пришел, папа? Я так ждала, что ты меня спасешь … — Пал Палыч закрыл лицо руками и заплакал.