Перед глазами моими все еще стояла эта баба в темном платке и ее равномерные, автоматические движения, с которыми она пускала свою косу, а в ушах – шелест умирающей травы. Потом я стал думать о неизвестном мне Рафаиле, который зачем-то родился, зачем-то жил и, должно быть, тоже радовался этой жизни, этому солнцу и этому теплому луговому запаху, а теперь умер и лежал, обмытый и одетый во все чистое, в темной избе под образами, дожидаясь, когда его оплачут и отнесут на кладбище, где положат в землю рядом с его родными и со временем забудут, как когда-то забудут и нас, и всех тех, кто будет после нас.
Тени от сосен лежали на земле вперемежку с солнечными пятнами, и серые, вышедшие из-под земли корни старых деревьев пересекали тропу и снова прятались среди травы и ярко-зеленых кустиков брусники. Один из них, могучий, толстый, выгнулся над тропой, словно сказочный мост, и мне отчего-то вдруг стало казаться, что мы только по какой-то странной случайности или недоразумению оказались сегодня здесь, в самом центре сияющего плотного гудящего дня, который принадлежал совсем не нам, а тому, кто, лежа со вчерашнего вечера под образами, терпеливо ждал, когда живые найдут время исполнить по отношению к нему свой последний нехитрый долг. Словно кто-то, имеющий власть, распорядился отдать ему одному и этот полуденный томительный жар, и жужжание шмелей, и непрекращающийся щебет птиц, и прозрачный, напоенный солнечным светом воздух, и янтарные подтеки на сосновой коре, и теперь все живое изо всех сил спешило исполнить это распоряжение, как будто речь шла совсем не о прощании, а, наоборот, о встрече, так, словно мертвый не уходил, а возвращался сегодня домой, в этот лес, на этот луг, в этот солнечный день, который стал теперь его домом, но который уходил от нас, еще живых, чтобы дать место другим дням и другому времени.
– Надо же, Рафаил, – сказал мой попутчик и понимающе усмехнулся.
Потом сосны расступились, и я увидел кирпичное здание сельпо, а за ним – обшарпанный фасад никольской церкви с тонким, покосившимся крестом на ржавом куполе и зеленой, недавно выкрашенной колокольней без колоколов.
88. Русский человек
Русский человек всегда представлялся мне в образе того старого рыбака, который много лет подряд каждый день ездил на рыбалку, – этот мрачный человек с истерзанным временем лицом, глубокими морщинами и вечным загаром, – он всегда поднимался на гору, наклонив голову и упершись взглядом в землю, держа свой видавший виды старенький, дребезжащий велосипед, – так, как будто однажды ему открылось что-то немыслимое и невозможное, после чего улыбка навсегда сошла с его лица, словно он понял вдруг, что никакой надежды уже нет да, впрочем, никогда и не было;– что, куда бы он ни пошел, что-то будет всегда стоять на его пути, не давая ему двигаться и дышать, – словно всё, что бы он ни сделал, обернется, в конце концов, против него самого – как будто он был он в чём-то виноват перед Небесами и мирозданием.
Сизиф обидел богов, и ему было, что вспомнить, вкатывая на гору проклятый камень; может быть, он даже улыбался или даже сплевывал с вызовом, тогда как нашему рыбаку никакие боги никогда не переходили дорогу, а просто однажды он столкнулся с этим немым, безгласным, безглазым чудовищем, которое поселилось внутри него и теперь медленно высасывало соки из него и его жены, из его детей и близких, а заодно положило седину, обрекло на нищету и болезни, и теперь медленно, но верно теснило его к могиле.
И это видение чудовища было, похоже, пострашнее всякой власти, всякой войны, всякого ужаса, который приходит к нам снаружи.
Было что-то отталкивающее в этой слабости, в этом постоянном выпячивании своих недугов, ран, ужасов, тоски, боли – как будто все это не только доставляло удовольствие, но и само было следствием свободного выбора, как будто ты специально выбрал это и теперь предъявлял всем как свою собственную, изначальную природу.