«И пришли мы в Греческую землю, и ввели они нас туда, где они служат Богу своему, и не знали – на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом. Знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той, ибо всякий человек, если вкусит сладкого, не возьмет потом горького; так и мы не можем уже здесь пребывать в язычестве».
Так под годом 988 говорит летописец «Повести временных лет».
Но так говорит и вся русская традиция, понимающая Истину, прежде всего, с точки зрения эстетической.
И если какая-нибудь национальная русская идея и существует, – так это идея прекрасного, которое способно, по уверениям Достоевского, спасти мир, а пока оберегает самое важное, самое серьезное, самое необходимое и своевременное – то, чем живет человек. Даже Пушкин, с его умом и талантом, возражая Чаадаеву в своем знаменитом письме, посвященном чаадаевским «Философическим письмам», – даже Пушкин судит русскую историю по эстетическим критериям, превращая объективную действительность в фантастическое, хоть и изящное, представление.
Сентенция «Истина и есть Россия» немедленно отсылает нас к другой сентенции, которая гласит: «Истина есть Православие».
И здесь мы наталкиваемся на одну странную, но чрезвычайно распространенную точку зрения, которая, на мой взгляд, явно указывает на плохо понятое христианство и больше ни на что другое.
– Христос приходил, чтобы построить Церковь Свою, – говорит эта точка зрения. – Иначе что еще мог Он тут, в самом деле, делать?
Мы скажем по-другому.
Христос приходил затем, чтобы встретиться с тобой, и больше ни для чего. И не Его вина, если ты Его еще не встретил.
Язык, на котором говорит Православие, это тоже язык эстетики, образности, красоты. Привычные тексты заменяют все: человек говорит – и как будто совершает все, что требуется от него, как будто благодаря языку он оказывается втянутым в круг того, о чем говорит язык. Но на деле язык – обманщик, он только говорит, повторяет и не в силах придумать ничего нового.
Язык не дает думать. Сказано – покаяние, и уже никто не усомнится. Сказано – Бог, и уже в некоем пространстве выстраивается привычная схема – и никто не задумывается, что это?
Впрочем, понять это – можно. Объявив эстетику пределом нашего бытия, ты снимаешь с себя любую ответственность, которую спешит на тебя возложить торопливая Истина, уже почти позабывшая простую и вечную сентенцию: «Красота без милосердия – лишь звук пустой».
Тогда как на деле все происходит не так.
Вместо живого общения – прекрасные напевы, слова, порядок молитв; молитвы написанные должны бы учить молиться тебя и твое сердце.
То же и обряд – он все приводит в порядок, забывая, что Бог – не порядок, а огонь.
Огонь, который, пожалуй, не знает эстетики.
Милости хочу, а не жертвы – значит жуткую, страшную ломку внутри самого человека.
Если, конечно, Бог обратит в его сторону внимание.
89. Сцены монастырской жизни. Отец Иов и отец Фалафель
Неизвестно, с каких пор взялась у отца Иова привычка брать с собой на прогулку отца Фалафеля, а за неимением его – любого другого монастырского насельника. Причина этого, скорее всего, крылась в необыкновенной стеснительности отца духовника, который всегда предпочитал гулять или ехать куда-нибудь не в одиночестве, а с кем-нибудь из монастырской братии, которая, зная эту особенность отца Иова, всячески старалась ускользнуть от встречи с ним, справедливо полагая, что на свете существует множество других занимательных вещей, кроме как выгуливать отца духовника на рынок или сопровождать его в больницу или дом престарелых, которые он курировал.
Со временем, когда авторитет отца Иова стал мужать, он просто назначал того, кого хотел видеть рядом с собой, решая, кому и куда отправляться, в приказном порядке, справедливо пользуясь тем, что он, все-таки, был не каким-нибудь там заезжим хухры-мухры, а монастырским духовником, то есть четвертым лицом в монастыре после отца эконома, отца благочинного и отца наместника.
«Пускай смотрят на эту прогулку, как на послушание», – шутливо объяснял он обыкновенно своему очередному напарнику, у которого на лице было написано все, что он думает – как об этой прогулке, так и о самом отце Иове вместе с его стеснительностью. В ответ на это отец Иов печально разводил руками, словно и сам был не рад тому, что ему приходилось отрывать людей от важных дел ради дел еще более важных, хотя и не всегда, к сожалению, правильно понятых людьми, крайне далекими от занимающих отца Иова серьезных проблем.
«Разве они понимают? – говорил он, глядя куда-то вдаль, поверх слушающих голов. – Вот если бы они понимали, то не задавали бы свои дурацкие вопросы и знали бы, что послушание на то и есть, что оно избегает любых вопросов и требует одного только – послушания…»