Если бы не осенняя сырость, можно было бы броситься в траву и, лежа на спине, всматриваться в огромное черное небо и думать о его незыблемости. Нестерпимо пахнущий салоп напомнил ему московскую жизнь около Даниловского рынка, полного престранных личностей неведомых, да и порой просто криминальных занятий, обряженных в престраннейшую одежду. Уже будучи выкинутым из элитарных художественных кругов, общался он по-свойски со всем этим неведомым людским элементом, забредая на рынок, как в некий клуб, – с людьми повидаться, поболтать, выпить, закусить чем придется. Он редко кого отмечал и держал в своей памяти дольше чем неделю. Беспамятство было. Спасительное и сохраняющее немногую оставшуюся энергию. Среди всего местного люда запомнился ему только один мужичонка, щуплого, почти подросткового размера, даже на взгляд окружающего непрезентабельного населения с трудом определяемый по какой-либо иерархии, ранжиру или порядку. Так – неизвестно что. Ошибка природы. Вернее, социума. Некое экзотическое произведение местного весьма неразнообразного быта. Желанья его были нехитры. Да и бизнес соответственно не отличался сложностью. Но не без своеобразного, отмечал про себя художник, сохранивший склонность отмечать все неожиданное и своеобразное, изящества. Если, конечно, это принимать и правильно понимать. Основательно натерев чесноком рукав своего, потерявшего возможность всякого определения ни по способу его прошлого производства, ни нынешнего употребления, вроде бы пальтишки, он спешил на рынок, предлагая местным обитателям занюхивать первый, второй и третий стакан. То есть попросту протягивал рукав. Потребитель, легко прихватив мужичонку за руку, притягивал к себе и утыкался носом в эту мощно-пахнувшую ткань. Потом резким движением отталкивал от себя и с характерным кряканьем выпрямлялся. За то обладатель волшебного рукава имел от разных компаний и отдельных потребителей специфической услуги маленькую прибыль – в сумме за день до нескольких стаканов. Недурно. Приходя к себе в коммуналку, он прятал орудие производства под лежанку, на которую тут же заваливался до следующего трудового дня. Более-менее приличные обитатели квартиры в отчаянии, уже потеряв всякую надежду что-либо исправить, зажимали носы во время его прохода по коммунальному коридору. Однако же к общему чесночному фону бытия как-то попривыкли и воспринимали за первичную данность. От болезней вроде бы помогало. Да ведь и прочие запахи их коммунального быта тоже вполне обладали немалой силой и стойкостью. Так и протекала вся нехитрая рутинная жизнь этого щуплого человеческого существа. Потом он куда-то исчез. Многие исчезли.
Художник обратил внимание на чуть поблескивающий, посверкивающий в темноте ветхий, почти рассыпающийся на его плечах Марфин салоп. Он провел по нему ладонью, пытаясь стряхнуть свечение. Вроде бы удалось.
И вот теперь бродит этот немец, любуется цветами, травой, цыплятами, скотиной. Той же Марфой. Ближними полями и удаленным темнеющим лесом. Попутно там каких-то своих раненых и увечных подлечивает, если таковые в местной глуши встречаются, что весьма сомнительно. В общем, занят чем-то немецким положительным, рутинным, аккуратным, последовательным и неуклонным. Приходит домой. Правильно и аппетитно кушает. Шутит с Марфой на корявом якобы русском:
– Как это у фас? Фрак? А, фрак? Найн, фраг, – и незлобиво смеется.
– Враг, – всякий раз пунктуально, почти уже и по-немецки, несколько мрачновато поправляет его Марфа, приводя в порядок перину, расправляя простыни и взбивая подушки. Он садится на кровать, глубоко продавливая ее крупным мужским телом. Легко скидывает мягкие невесомые уютные тапочки. Стаскивает подтяжки. Снимает галифе, оставаясь в длинных черных трусах, майке и носках на резинках, укрепленных петлей за икры. Глубже усаживается на кровать, весело пружиня, говорит:
– Ну, тафай, идти ко мне, – и протягивает руки. Но без наглости. Без наглости, которую ошибочно можно было бы вычитать из его неправильной и жестковатой русской речи. Иногда Марфа идет. Иногда отнекивается.
– Устала я сегодня! – отодвигает она его протянутые, однако же не касающиеся ее руки. Он не настаивает, но посмеивается:
– Ну, карашо. Устафай, устафай, – не настаивает немец. Он покладистый. Он воспитанный и понимающий. Посмеивается.
Марфа вышла в сени, тихо прошла к подполу и осторожно постучала. Крышка приоткрылась. Марфа даже отпрянула. Художник медленно появлялся, как выплывал из темной провальной глубины подпола, весь словно подсвеченный слабым голубоватым сиянием.
– Ты что? – пролепетала Марфа.
Он ничего не отвечал, только смотрел куда-то сквозь нее невидящими глазами.
Вот так.
Сборник популярных бардовских, народных и эстрадных песен разных лет.
Василий Иванович Лебедев-Кумач , Дмитрий Николаевич Садовников , коллектив авторов , Константин Николаевич Подревский , Редьярд Джозеф Киплинг
Поэзия / Песенная поэзия / Поэзия / Самиздат, сетевая литература / Частушки, прибаутки, потешки