Девушка неожиданно загорелась вся, лицо залилось краскою, она быстро и глубоко вздохнула, положила руки свои на плечи Никодиму почти у самой шеи, так что он даже почувствовал ее пальцы — холодные и сухие и быстро, быстро начала говорить:
— Я не хочу, чтобы вы были как все, не хочу, не хочу! На меня все обижаются за то, что я говорить не умею. А я что думаю, то каждому и говорю. У меня от этого и знакомых нет никого.
Никодим взял ее руки и бережно снял их с своих плеч и долго смотрел в ее мохнатые, матовые глаза, заплывавшие бесконечной грустью, от которой, казалось, хлынут градом крупные, черные слезы, как драгоценные камни.
Зина не прервала слов и только стала говорить тише и медленней:
— Но почему вы не хотите быть моим знакомым? У меня всего один только, но такой противный, я его ужасно не люблю и никогда почти не пускаю к себе в комнату.
Никодим, чтоб успокоилась девушка, сказал ей:
— Хорошо, я буду вашим знакомым, — но какая вы странная, Зина!
На дырявом диване, целую ночь, вдвоем, — по коридору тяжелый храп, всхлипывающий и надрывистый, с перебоем и ночь без конца, оттого, что слова Никодима жуткие, как и в тот день, когда открыл дверь в комнату Фенички.
Сам не знал, почему захотелось рассказать все неизвестной девушке… Глаза ее — сумрак, а в сумраке при свече говорить легче. Колеблется желтоватый огонек, наплывают белые капли и колеблется в душе Никодима, — рассказывать ли о себе, стоит ли, может быть, из-за любопытства спрашивает она, а взглянет в глаза ей — печалью покрылись и печаль изнутри, глубокая — глаза чуткие, от желтого пламени свечи мигает отблеск в зрачках; девушка вздрагивает и шепотом:
— Но ведь это же мука! Отчего вы не бежали оттуда, господи!
Вспомнил свою жизнь до Сибири, в ссылке и теперь, и показалось, что не жил еще, а все время мучился и не было у него самого главного в жизни — любви, такого человека, который бы безответно страдание его полюбил, с ним бы горел его жизнью, зажигал бы его в борьбе, может быть, от такого человека он ничего бы не хотел, кроме веры в него, в его идею и близости ему не нужно бы было, а лишь бы душу открыть, доверить себя и свою жизнь, каждую мысль досказать до конца. У Фенички вся жизнь ясная и простая, она знает, зачем живет — для радости, и радость у ней свободная, но она не может человека зажечь, а ему, именно, надо горения… Головой он давно все решил, там у него все ясно — высчитано до последнего, а вот всколыхнуть некому, а сам он устал, измучился и тот отдых, что Феничка давала ему — мучителен, от него человек не загорится борьбой, — не в спокойствии, не в законченной мысли черпать ему силу, а в мучении.
Говорил тихо, покачиваясь, — по временам, когда вспоминать тяжело было, вскидывал громадной рукой своей волосы.
Девушка молча сидела, охватив худенькими, почти девичьими руками колени и смотрела в одну точку, и когда слова Никодима были мучительными, больными, сжимались плечи ее, вздрагивали. Под конец не выдержала, — стремительно вскочила, взяла холодными пальцами его голову и быстро, быстро поцеловала в лоб его и сейчас же, точно падая, опустилась на диван, отвернулась от него и легла головой на ручку дивана и плечи начали вздрагивать часто, часто.
Никодим хотел встать, что-то сказать, сделать, но она, не шевелясь, сказала ему, почти выкрикнула, плачущим голосом:
— Не трогайте меня, не трогайте.
Желтый колеблющийся свет шарил в темноте по стенам, желтым кружком маячил на потолке, вспыхивал на минуту, после того как от фитиля скатывался стеарин и снова становился тусклым. Никодим молча сидел на диване и все время ощущал на своем лбу поцелуй Зины — скупой, короткий, но такой горячий и острый, точно какая-то печать легла на душу, обожгла ее неожиданным. Мысли бежали к ней, к Зине, — какая она странная и порывистая, — вот такой человек душу отдаст, если она содрогнется в нем и раскроется…
Потом она обернулась и, боясь, что он захочет обнять ее или еще что-нибудь сделает, чтобы показать, что она этим неожиданным поцелуем стала близким ему человеком, Зина пугливо встала в угол дивана и, точно защищаясь от него, положила на груди крест-накрест руки, так что тонкие, совсем тонкие пальцы ее лежали на плечах, вошли в них, потому что плечи она вобрала в себя пугливо, и они не перестали вздрагивать, пальцы на черном платье казались длинными, совсем тонкими и лежали они как-то по-детски беспомощно и легко, будто не прикасаясь к плечам. Глаза, все еще наполненные слезами, глубокими стали и такими печальными, что еще минута, одно мгновение и из них снова польются слезы. Каштановые темные волосы в крупных завитках отсвечивали темной потухшей бронзой и по ним все время пробегало колебание мигавшей свечи.
— Это я хотела своею душой прикоснуться к вам, и мне показалось, что это сделать можно только так, как я сделала… Правда ведь, Никодим?! Правда, милый?!
Глубоким вздохом ответ прозвучал:
— Правда, милая девушка, — правда!