Тот тоже не ушел домой, хоть и оказалось, что с машинами все в порядке и к нему лично претензий нет. Сначала не ушел просто так, а потом уж и автобусы прекратились, и кончилось метро, на такси он не имел привычки тратиться. Валя Фирсов остался и теперь сидел на облюбованной им приступочке возле печей и как филин глядел сквозь очки на простиравшийся перед ним конвейер.
Дюков подошел, присел рядом с ним. Но разговаривать у них уже не было сил. Они молчали. От спецовки Вали Фирсова исходил теплый, хлебный запах. И Василь Васильич, взглянув на него сбоку, заметил выступившую серую щетину на круглых щеках и примявшийся, уже поредевший зачес мягких тонких волос надо лбом. Внезапно Дюкову вспомнилось, как он, впервые придя на завод, в солдатских кирзовых сапогах, выгоревшей гимнастерке, с темно-зелеными круглыми пятнами от снятых орденов увидел во дворе играющих в футбол мальчишек. Заводской двор был тогда еще мощен булыжником — ни теперешнего газона, ни тополей, ни каменного обелиска в память заводским ополченцам — и на этом булыжнике носились за мячом какие-то мальчишки, хулиганистые и юркие. Это показалось Дюкову непорядком, он словил за шиворот самого маленького, ушастого, кругломорденького, это и оказался Валя Фирсов. Дюков сделал ему внушение, чтоб не бездельничал: тут завод, следует себя вести дисциплинированно, не на улице ты, пацан; а Фирсов, замерев от почтительности и вытаращив голубые глаза-пуговки, стоял перед ним навытяжку. Потом оказалось, что Дюкову-то слесарить еще учиться и учиться, а этот пацан — передовик, прочный портрет на заводской доске Почета. Дюкову рассказали про него такую историю: в канун октябрьских праздников сорок четвертого года пришло Фирсову на завод персональное приглашение в Кремль, на торжественное заседание. В те времена редко кому доводилось побывать в Кремле: он был закрыт, ворота заперты, и часовые пропускали туда только по специальным именным билетам. Увидеть Кремль своими глазами, какой он внутри, мальчишкам, ровесникам Вали Фирсова, казалось недостижимой мечтой. Вроде полета на Луну. И вдруг — такое! Директор, Григорий Иванович, распорядился отпустить Фирсова со смены, чтобы умылся. Валя примчался домой, в барак, переоделся во что было, соседка дала ему даже галстук, оставшийся от погибшего на фронте мужа, и Фирсов на метро поехал до станции «Охотный ряд». Вышел у гостиницы «Москва», рысцой пробежал через Красную площадь, запыхавшийся и вспотевший сунулся у Спасских ворот к часовому с билетом, а тот его не пропускает. «Предъяви паспорт». А паспорта-то у Вали Фирсова еще не было! Ему только исполнилось пятнадцать лет. И по всему выходило, что в Кремль ему не попасть. Даже по приглашению. «Предъяви документ», — железно твердил часовой. Фирсов чуть было не заплакал. До того стало обидно. И вдруг… рука нащупала в кармане комсомольский билет! «А это?!» — заорал он, наседая на часового. «Документ!» — кивнул часовой. Так Валя Фирсов своими глазами увидел зал заседаний Верховного Совета… знакомый только по газетным фотографиям. После праздника у его верстака в цехе долго толклись рабочие, расспрашивая, какого роста Ворошилов и какие усы у Буденного: черные или седые?
Отчитывая «пацана» за недисциплинированность, уволенный в запас сержант Василий Дюков и понятия не имел о его заслугах. Но надолго запомнил удивительную скромность мальчишки. Прошло несколько лет, и время стало стирать между ними возрастные грани. Началась их дружба с цеха кинескопов, когда там появился молодой, энергичный Ермашов. Как они все были тогда молоды… даже самый старший из них Дюков.
И вот что странно: война длилась четыре года. Всего четыре, но кажется, что это целая эпоха, целая жизнь, судьба целая для многих; у иных время делится на две равные половины — войну и после войны. Те десятилетия, что прошли после войны, уравновешиваются с четырьмя годами, а то и эти четыре года перетягивают их своею значительностью. Там было главное, совершенное и выполненное не для себя лично, а отданное от себя Родине и потому такое дорогое сердцу. Ибо отданное всегда дороже и значительнее для человека, чем полученное.