Высокие стоячие часы в углу кабинета пробили один раз — половина шестого. Майский день еще вовсю гонял за окном по небу розовые тучи. В такую погоду хорошо быть молодым и влюбленным, бежать на свидание к памятнику Пушкина, нащупывая в кармане билеты в Художественный театр. Хорошо думать о желаниях, которые еще только сбудутся, о просторе времени впереди и совсем-совсем ночью, нырнув в постель, представлять себе свой будущий дом, и важную работу, и таинственно незнакомых людей, которые вот-вот войдут в твою жизнь, чтобы подружиться с тобой, полюбить тебя, стать твоими друзьями на долгое всегда. Ах, май, май, обманчивый месяц весны — ты, наверное, для того и приходишь, чтобы напоминать о юности. Фирсов подумал, насколько несчастны те люди, у которых лучшая пора жизни осталась в юности. Это значит, что им не пришлось нажить ничего своего. Ведь в юности ты еще только должник, все твои радости даются тебе авансом: твое крепкое неустающее тело, твои сверстники, всегда готовые к общению, твоя незагруженность, которая лежит пока на плечах старших, и твое преимущество молодости, которой стараются помогать и которой прощается многое, многое. И главное преимущество — время. Время, дающее тебе возможность даже совершать ошибки. Валяй, милок, ничего, потом исправишь. Еще лежат в стороне большие ножницы, за которые время берется, чтобы с железным лязгом отмерять секунды у тебя над головой, когда пора юности исчерпалась.
Вот тогда ты остаешься один на один сам с собой. Аванс использован. Готов ли ты? У радости, добытой твоей собственной заслугой, другой вкус. У счастья зрелых лет другая прочность. Куда там беспечной легкой юности до истины настоящих обретений. А истина эта в том, чтобы положа руку на сердце признать: сегодня у меня на душе лучше, чем тогда. Сегодня мне живется полнее, чем тогда. Многим ли удается такое — чтобы не остаться вечными должниками юности?
Павлик сграбастал рукой сидящего рядом Фирсова за плечи, привалил к себе и сказал ему в ухо:
— Слухай, Валентин свет Егорович, ты хоть соображаешь, какой ты счастливчик?
— Нет, — рассмеялся Фирсов. — А что?
Павлик прижался лбом к его виску, покачнул его голову, и Фирсов почувствовал тепло, исходящее от него. Очень близко у глаз мерцали угольками черные зрачки Павлика.
— Ты счастливчик в том, что во-он, вон, видишь, там стоит наш отчаянный Ермашов, и он при всех своих тревогах не забыл, не отложил, а, наоборот, поторопился составить на тебя этакую бо-оль-шую бумагу, в коей все, кто мог, описали в пре-вос-ходных словах твои замечательные заслуги и твой талант, и твои прочие, прочие качества, и не поленился ездить там куда надо, и звонить кому надо, поскольку бумага не человек, своими ногами не ходит. И еще ты счастливчик потому, что во-он, чуть левее от Ермашова, как раз жует лимон Владимир Николаевич Яковлев, тоже посчитавший необходимым эту бумагу снабдить своей самой горячей поддержкой. И в результате ты, Валентин, теперь имеешь возможность убедиться воочию, как к тебе относятся люди. Ну что, и после этого ты не счастливчик? Ты себе ковыряешься у верстака, ловишь там какие-то микроны, прилаживаешь и прикручиваешь, уйдя с головой в это удовольствие и света белого пропуская мелькание, а тебя тем временем лю-бят, балда ты несусветная!
— Павлик, — попросил Фирсов, — ты меня так не тряси, а то мы с тобой со стульев сверзнемся. Чего подумают.
— Фу! — крикнул Павлик и оттолкнул его от себя. — Я ему сообщаю полет мысли, а он осторожничает.
— Правильно делает, — заметил Ижорцев.
Спустя небольшое время Яковлев, собираясь ехать, предложил Фирсову:
— Ну, домой, сосед? Прошу в машину.
Фирсов одеревенел от неловкости и с мольбой глянул на Ирину Петровну. Все-таки женщина, она поймет, как ему туго приходится насчет этого проклятого этикета и что лучше бы ему на метро. Но она не поняла, а, простившись со всеми, взяла его под руку и повела за собой.
Когда они ушли, Павлик, ухмыляясь, взял свою палку, сложил на ней белые руки и уперся в них подбородком.
— Евгений Фомич… а помнишь столовую? Как ты нас оттуда с чайниками вытуривал?
Ермашов не ответил, разлил им в рюмки оставшийся коньяк. Потом спросил:
— В каком смысле это сказано?
— В смысле того, что человек совершенствуется.
Они выпили втроем, молча.
— Да ни черта он не совершенствуется, — сказал Ермашов. — Просто ему открываются новые возможности.
— Вот это оно и есть, — улыбнулся Ижорцев.
— Нет, мой милый, — Ермашов повертел за тонкую ножку пустую рюмку. — Совершенствуют не новые возможности, а их созидание. Только.