Синий венчик газа шпарил и жарил донышко кастрюльки, крупные капельки испарины лопались с треском над конфоркой. Ермашов присел на табуретку, не зная, как хозяйничать дальше. Рыхлые бледные щеки Павлика обрамляли височки, окрапленные ранней сединой. Жгучие жаркие глаза сияли неукротимостью и особенным, мало кому дарованным восторгом жизнелюбия.
— Ты умеешь терять, Евгений Фомич. Значит умеешь не соглашаться.
— Терять я как раз не умею. Начинаю шуметь, становлюсь задирой. Это ни к чему не приводит.
— Значит, я неправильно выразился. Ты готов терять ради осуществления стремлений.
— Слишком быстро меняются все понятия. В том числе и понятие доблести. Быть может, люди устали от шумливых личностей. Им хочется пожить спокойно наконец.
— В пещерах? С этаким спокойствием и до них быстренько дело дойдет. Если никто пальцем о пальчик ударить не захочет. Оскудеем, обрастем мохом, перестанем ловить мышек. И окажемся в пещерах.
Павлик был прекрасен в своей наивности и прямолинейности. Он был воин, он был конструктор, был в сущности своей творческая натура, а творческое начало защищается в человеке наивностью и прямолинейностью. Оттого-то оно бывает бесстрашно в своей открытости. Ермашов подумал, что душа завода, если когда-то и держалась в неутоленной тоске инженера Евреинова, бродившего привидением в развалинах, которым грозила разруха, теперь переместилась в Павлика и в его образе явилась требовать и сверкать огненными очами.
— Ты чего это, Евгений Фомич? — вдруг спросил Павлик.
Суп забулькал на плите, затопал, постукивая крышечкой кастрюльки. Ермашов вскочил, увернул краник, погасил синее пламя.
— Вот и все. Кроме супа, кажется, ничего нет.
— Этого мы не можем допустить! — вскричал Павлик, поднял палку и набалдашником застучал в стенку. — Эй, Валентин! Где ты там, зазноба? Валентин! Вылазь!
Фестиваль появился бочком, с огромной готовностью, будто уже давно ждал зова. После инцидента в столовой они с Ермашовым существовали в отношениях нейтралитета, почти не встречаясь. Теперь Фестиваль с прежней милой застенчивостью принялся хлопотать возле стола, расставлял тарелки, нарезал сыр и колбасу, вонзал консервный нож в банку.
— А где Татьяна? — недовольно осведомился Павлик. Холостяки капризны в еде, у них нет закалки женатых мужчин; им мерещатся блинчики, домашние пельмешки, селедочка «под шубой», горячие расстегайчики с вязигой, румяная индейка с клюквенным вареньем. Они идеалисты.
— Танюшка в лагерь уехала, к Юрочке.
— Сегодня же не родительский день.
Фестиваль засмеялся.
— Она под забором караулит. Хоть миг единый.
Павлик разлил водку по рюмкам.
— Это святое, — согласился он. — Святое! Женщина… Ах, братцы, за них, за наших светлых.
Они выпили, и Павлик добавил:
— Эх, какая умница эта наша Ириша. Говорю тебе, Фомич. Мы с тобой ее еще недооценили.
Павлик хлопнул по спине Фестиваля.
— Будет тебе работка, дружок. Увидишь.
— А что, — забеспокоился Фестиваль, вмиг посерьезнев. — Трудности какие возникли, Евгений Фомич?
— Естественно, — зарокотал Павлик. — У тебя машина возникает из воздуха-аромата? Дудки. Из трудностей. Трудности — это наш, русский исконный материал. У нас без трудностей не бывает.
— Нет, должно быть легко, — сказал Ермашов. — Легко! Вот естественное состояние человека. А если ему делается нелегко, значит, что-то не в порядке. Это жалкая привычка — принимать трудности за нормальный ход вещей. Чаще всего это обстоятельства, плохо рассчитанные самими людьми.
Павлик слушал, похмыкивая, Фестиваль — округлив серые глазки. Ермашов подумал, что для него, директора, в сущности настала счастливая минута, о которой он так тосковал, — они пришли к нему, пришли с разговорами, с дружеской открытостью. С общей заботой. Это была минута виктории, гимн сердца, праздник души, преодоление разъединения. Ему бы сейчас сиять, Ермашову, а он озабочен, истомлен недоверием к себе, покорно мелок. И, не успев додумать, доощутить наступающую радость, он протянул руки, положил их на плечи Павлику и Фестивалю и произнес как обещание:
— Ну, хлопцы… — это прозвучало, он сам услышал, очень похоже на интонацию Григория Ивановича.
Хлопцы приняли его жест за приглашение выпить. Что было абсолютно естественным в тот момент.
Итак, настало время, когда приходится побеспокоиться. Мы удивительные рабы крайностей: или безумно боимся ошибок, мелочно опутывая предписаниями каждый шаг, или вдруг совершенно ничего не боимся, в упоении «преобразования» отметая страшную месть последствий. Преобразуем и ахнем — что вышло…
— Соня!! Где галстук?!
Она уже бежала, торопливая мышь, с новым галстуком на резинке. Иных галстуков Лучич не признавал — тех, что вязали на шее мужчины «со вкусом». Галстук на резинке надевался, застегивался в секунду сзади пряжечкой — и никакой возни. Обязанностью Сони было купить галстук в магазине, чтобы всегда — новый, чистый, в легкую полосочку. И все.