В проходной комнате, около кухни, где кровать новая, на которой спала раз приехавшая мама печальница, где два ящика стояли один на другом (и нижний, конечно, был побольше), где лампы стояли почему-то не заправленные еще (ведь это ужасно! у Ани Леопольдовны не было до сих пор электрического освещения) было все перепутано, спутано. И Аня Леопольдовна (Эммочка) была перепутана, смешана совсем с проходимцем. Зачем целовать? зачем целовать?., а вот целовала эти руки, которые только что, только что вот недавно письмо Владимира Эдуардовича держали. А письмо на ящике (что в ящике не знаю), на ящике шершавом письмо нераспечатанное (где уж там распечатывать, разве есть время?). Аня Леопольдовна целует руки второго мужа, мужа второго (при живом-то первом! О, Боже!), а он, этот молодец деревенский, ему что, сама баба в руки идет, ну, и молодость значит много, кровь играет, ему что, разве упустить можно. Но-ей то, Анне Леопольдовне каково? Ох, неверю я глазам этим счастливым и сияющим и телу обнаженному, милому Анны Леопольдовны! Ведь не навождение дьявола все это? Все это существует, это есть, это действует, как действуют кровь, дыхание, жизнь.
– Я люблю – этих слов не было, этих ничтожных, тяжелых слов. И окна не было, из которого глядел бы золотящийся от солнца купол церкви Российской, где бы утешение можно было найти и успокоение. Мне итти пора уж. Сумка где?
– Ну, еще. Нет, не…
И Анна (да нет, нет не Анна, не Леопольдовна, чье-то дрянное, мерзкое тело) тянется и дрожит вся, точно перед ударом. И он, второй Владимир Эдуардович, не такой умный, но красивее, конечно и моложе, вдруг уходит. Все перемешалось, все перемешалось и папу на в лампасах голос сердитый и крик не женский, а чорт знает какой, и это «вон из дома, вон из дома». И еще красивее стало это лицо растерянное, неожиданное, уходящее.
А Анна Леопольдовна плачет, плачет в комнате уже другой, в кабинете плачет Владимира Эдуардовича (Эдуардович, Эдуардович, Эдуардович. Теперь я помню, что Эдуардович) перед портретом Владимира Эдуардовича, в кресле мягком Владимира Эдуардовича и два письма Владимира Эдуардовича рядом, по бокам, оба распечатанные, оба распечатанные, а Эммочки, настоящей Эммочки нет… и никого нет в комнатах, а вата тюфяковая красная, уже не красная, т.-е. не кажется красной и снега не видно, потому что темнее и не золотится больше купол церкви Российской, потому что солнца уже нет.
И Анна Леопольдовна сидит с распечатанным письмом и беззвучно плачет.
И знает только Господь (Он и простит, если надо), о чем она плачет. Об уехавшем она плачет? или об ушедшем она плачет?
Петроград.
Василий Каменский. Зима и май
Посв. Люси Андриолли.
– Зима. Снежные горы. Один. Седые кудри. Избушка моя – нора тихая. Пристань покоя.
– Я давно ушел от мира. Небо и земля.
– Все просто и мудро.
– Мне 62 года. Мое дело – рыбачить.
– Но разве можно забыть молитву, если веришь в Бога; разве можно не любить, если живешь.
– Это пусть – и даже гордо – медвежья моя берлога не так уж груба для вечерних песен о неустанном лебеде из стран утроцветений.
– Жизнь благословила меня поэтом. Я пролетел ветром по лугам дней и теперь затих в родных горах.
– На берегу Камы построил себе келию – землянку.
– Стены украсил старинными иконами. Лампаду повесил. Перед окошечком аналой стоит с евангелием, а на дверях русский платок яркоцветится.
– Восковые свечки белые и красные с золотом освещают христовые страницы и мой мудрый покой.
– Господи помилуй.
– Я сижу на чурбане против печки. Жарю на углях картошку, подкладываю в огонь сучья и пою. Думаю и пою.
– Главное – надо любить красоту жизни и прислушиваться к тишине после песен.
– Главное – надо помнить о невыносимо странном, что загадочно и томительно и не хочется разгадывать.
– Главное – надо знать об утренней дороге по небу, будто имеешь крылья. И только немного устал.
– Главное – надо напевными движениями тела говорить себе о чуде, которое всегда ждет.
– Главное – надо отдаваться своему сердцу, умеющему не уставать в любви для любви.
– И пусть мне 62 года. Во всяком случае я поэт – и не считаю себя стариком.
– Нет, нет! Завтра утром я перевернусь в снегу через голову.
– Хо-хо! 37 градусов ниже нуля. Зима лютая.
– Я совсем старик. Мне хочется от усталости прислониться к снежному дереву и дожить, пока не распилят на дрова.
– Аминь.
– Только странное осталось от молодости: любятся горы мне и молодым кажусь себе, когда смотрю с вершины в голубоснежную долину. И еще седые кудри не развились, нет.
– Будто возможется чудо, будто расцветет и зазвенит хрустально ядрёное сердце.
– Чу!
– Где-то около треснула от холода сухая ель.
– Не я.
– В долине темнолинится обоз и хрустко поет.
– Как смешно – мне гордо вспоминаются приключения Робинзона Крузо – это делает меня теплым и верующим.
– Разогнулась ветка, когда упал снег.
– Я решил чуть-чуть укоротить свою седую бороду. Достал из-за пояса топор, поднял бороду кверху, плотно приставил к стволу и отрубил. Снег посыпался в благословение.