— Да подождите вы, достопочтенный Раман, горячку пороть! Дайте обнять вас своими медвежьими объятиями, а потом уж представляться начнем, — с этими словами Петр Алексеевич отошел от Глеба, поклонился ему и затем обнялся с Раманом, приподнимая его над полом и кружа по комнате. — Ну до чего хрупкий вы да маленький, господин аптекарь, ей-богу, как гномик. Наши мужчины к старости набирают солидности, а вы никак этого не хотите!
Раман еле вырвался из цепких рук гостя, после чего сжал его кисть и долго тряс ее.
— А мы же осиротели... — заморгал глазами как-то по-стариковски беспомощно.
— Знаю, друг мой, знаю... и выражаю вам свое соболезнование и сожаление. Что тут скажешь — беда! Гордей был... недюжинным человеком, ума большого, души необъятной... Я шел к вам и думал, что сказать, как выразить свои переживания... И не находил слов. А теперь скажу так: спасибо ему, что он был и обогатил нас, объединил, обогревал своим горячим участием. До чего нам хорошо было с ним и до чего было бы плохо, если бы его вовсе никогда не было! Так что... солнце, есть солнце — оно недосягаемо, но изливает на нас лучи свои. Извините, если что не так сказал...
Раман и Глеб, а также Василий Григорьевич слушали Петра Алексеевича со склоненными головами, выражая так благодарность за разделение их чувств, их печали. В конце речи Раман встал и без слов, широким жестом указал на выход в сад.
— А этот юноша все же на вас похож, Петр Алексеевич, — пропуская гостей вперед, сказал он. — Никак сын?
— Хотел за столом представить его, по всем статьям, как годится... Но коли вы так торопитесь, то извольте: Яков Петрович — сын мой и наследник, продолжатель дела. Вот привез специально, чтобы познакомить. Любите его и жалуйте, как меня не обижали. Отныне он займет мое место. Я уж свое отъездил, господа...
— Не заскучаете ли, дядя Петр? — спросил Глеб. — Поездки все же разнообразят жизнь, обогащают, — с этими словами он подошел к Якову и крепко пожал его руку: — Приветствую тебя, Яков. А я Глеб. Будем дружить, как наши отцы дружили. Будем ездить друг к другу?!
— Будем, обязательно, — горячо воскликнул Яков, и голос у него оказался глуховатый, низкий, но мягкий и красивый. — Приезжайте и вы к нам. А то все оттягиваете свои визиты.
— Все мечты мои об этом, — мягко, но серьезно сказал Глеб, — Отец завещал. А это не шутка, брат...
— И я как заскучаю, так приеду, — тем временем уже успокоившимся тоном ответил Петр Алексеевич, повернувшись к детям. — Но приеду в качестве путешественника, а не коммерсанта.
Медленно хозяева и гости прошли к реке, где вдоль сада был обустроен сплошной и очень удобный пляж — с ровным устланным галькой берегом и навесами, дающими защиту от палящего солнца. А на небольшом участке этого пляжа, с правого конца, по всем правилам мореходства была устроена стоянка для яхты. «Муром» — так она называлась, о чем свидетельствовала надпись на бортах.
— Ах, Муром! — воскликнул Петр Алексеевич и от удовольствия хлопнул себя ладонями по груди, словно помогая ей набрать в легкие побольше воздуха и вовсю залиться радостью от встречи с крупно написанным русским словом «Муром». Повернувшись к сыну, он объяснил: — Гордей Дарьевич, отец Глеба, был родом из Мурома. Там у них до сих пор есть родовое имение. Помнишь?
— Да, ты брал меня туда с собой, когда я был маленьким, — доложил Яков Петрович, демонстрируя свою хорошую память.
На реке гости охали и ахали от восторга, хвалили прекрасный пляж, оборудованный еще Гордеем. Опять вспоминали его с благодарностью, качали головами и многозначительно замолкали.
Моссаль смотрел на Багдад и думал, что город этот потерял теперь одушевленность — для него и для многих, кто знал Гордея. Бездонен и безграничен внутренний мир талантливого человека, и терять его с уходом этого человека больно и обидно, ибо тут живые впервые, словно в стену, упираются в жестокий вердикт времени «Никогда!»: никогда не вернется Гордей и никогда не почувствуется его присутствие рядом с людьми. Это «никогда» теперь тут ощущалось почти что наощупь. И становилась понятной такая страшная вещь, как потеря души, обогащавшей мир. Зачастую люди в угоду безжалостному времени готовы были бы отказаться от встреч друг с другом, только бы всегда знать, что дорогая душа живет на земле — пусть где-то далеко... Дорогая душа каким-то чудом чувствуется издалека, а когда она исчезает, то и чувствовать людям нечего... Их собственные сердца остаются без услады.
Памятливое молчание — вот что достойно дорогих ушедших, ибо слова не способны измерить и выразить всю печаль. Вот в такие моменты и приходила на ум истина о том, что мир ярче и разнообразнее, чем можно описать его. Поэтому описывать — не самое эффективное дело. Лучше наталкивать человека на ассоциации как-то по-другому. Но как? Добиться до человеческого сердца умеют не многие. Эх, как легко это получалось у отца, подумал Глеб, который как раз, глядя на притихших гостей, и размышлял о соизмеримости слов и пауз.
— О чем задумался, Глеб? — толкнул его плечом Петр Алексеевич.