Наконец-то Костя смог как следует рассмотреть своего противника: высокого, почти одного с Костей роста, не старого еще человека. Тот самый немец. Тот да не тот. За то время, пока Костя спал мертвым сном, пленник его умер. Вот он стоит сейчас на ослабевших ногах, вот смотрит невидящим взором в дуло винтовки. Ливерпуль еще не нажал на курок, но немец уже мертв. Туман над Доном рассеялся, открылась синь небес. Тут же, словно по мановению волшебной палочки, в небе завертелась «рама».
– Ах ты немецкая богоматерь! – выругался Сан Саныч. – Скоро накроет!
– А где же дядя Гога? – внезапно для себя самого спросил Костя.
– В яме вместе со всеми, – печально ответил Ливерпуль. – И этот фашист сейчас последует за ним.
Ливерпуль поднял винтовку и прицелился. Костя во все глаза смотрел на немца, а тот словно грезил наяву.
– Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum. Adveniat regnum tuum. Fiat voluntas tua, sicut in caelo, et in terra[38]
, – немец говорил тихо, но Костя отчетливо слышал каждое слово молитвы.– Да погибнет виновный в преступлениях, – внятно произнес Ливерпуль и выстрелил.
Глава 6. Гаша
Александра Фоминична поправлялась долго. Подобно серой тени, бродила она по хате Петрованов от окна к печи, от образов к цветастой занавеске, отделявшей горницу от спальни хозяев. Она старалась быть полезной, но даже самые простые домашние дела не клеились. Посуда сыпалась из ее рук, нож сек ослабевшие пальцы. Александра Фоминична исхудала, одежда висела на ней, подобно рубищу юродивого. Поступь сделалась тяжелой. Старая Иулиания, выползая из-за печи, творила над ней долгие молитвы, подкладывала под подушку пучки пряных трав, кропила водицей из бутылочки мутного стекла, сокрушенно покачивала седой головой, пыталась учить молитвам. Александра Фоминична вяло отнекивалась, делала вид, будто читает псалтирь, но сама смотрела мимо страниц на стол, на истертую, иссеченную ножом скатерть.
Гаша дотемна пропадала в госпитале. Возвращалась неизменно в сумерках, таскала со двора и грела на печи воду, тщательно мылась, меняла белье и снова уходила.
Уже поздно ночью, укладываясь на свою узкую и жесткую лежанку, Гаша неизменно прислушивалась к звукам спящей хаты. Спали в своей спаленке дед Серафим, в обнимку со своей Надеждой. Спала крепким, солдатским сном на печи добрая Клавдия. Иулиания рядом с нею, в душном запечье, вслух, едва слышным шепотком читала свою псалтирь. Лена и Оля, дружные, как всегда, засыпали и просыпались одновременно под боком у бабушки. Не спала лишь Александра Фоминична. Гашина мать лежала на спине, глаза ее смотрели вверх, словно не чисто выбеленный потолок был у нее над головой, а летнее, августовское, испещренное мириадами звезд небо. Словно ждала она, когда же наконец сорвется оттуда ее, заветная, исполняющая все желания, звездочка…
– Вставай, Наденька. Курочки проснулись, поросенок плачет, кушать просит, – Гаша слышала тяжелую поступь деда Серафима. Он ходил по горнице от двери к печи и обратно, тихо позвякивая ведром.
– Молчи, дед, – отвечала ему шепотом жена. – Клавку разбудишь…
– Вставай, Наденька. Пятый час. Ну сколько ж можно нежиться? Вставай, или Клавку за ноги с печи потяну! Эй, Клавка! И ты вставай!
– Ой, тятя…
– Ой! Вот и ой! Бездельницы обе! У-у-у, нутряная кровь ваша гнилая, хохляцкая! Ленивые, глумливые, прожорливые…
И Надежда поднималась, неслышно натягивала на ноги опорки, покрывала голову платком, накидывала ватник, внятно ворча отнимала у деда ведро.
– Отдай ведро-то, шатун! Темень ищо, а ты уж шатаешься, а ты уж квохчешь, что твой петух. У-у-у, старый опричник!
Слезала, оглушительно зевая с печи Клавдия. Эта долго бродила по дому простоволосая. В любую погоду босая, в нижней рубахе шла на двор за растопкой для самовара. Ставила чай, растапливала печь, плела косу, закручивала ее короной вокруг головы. Гаша, не открывая глаз, слушала ее громкую возню. Клавдия каждое утро говорила одни те ж слова:
– Шестой час пробил, кто не поднялся, тот не пионер, не комсомолец, а как есть буржуй и тун, и ядец.
– Я не ядец!
– И я не ядец!
Откликались хором девчонки. День начинался.