— Я всегда буду вам благодарен, — сказал он. — Вам и пану Желеховскому. Вы научили меня видеть.
— Спасибо и на том, — сказал Карч, слегка пожав плечами. Немного помолчав, он добавил тихо, как бы про себя: — Дело в том, что здесь ничем не поможешь. Я стараюсь работать хорошо, насколько это в моих силах…
— Может быть, Болтуть тоже старается работать хорошо, насколько это в его силах? — сказал Михал.
Графин и рюмки звякнули — Карч с размаху ударил кулаком по столу.
— В том-то и дело! — крикнул он так громко, что некоторые из близко сидевших оглянулись на него. — Это и есть плохо. Потому что в таком случае Какая между нами разница? Разве только та, — произнес он после минутной паузы, уже тише, — что Болтуть доволен собой, а я нет.
Привлеченный шумом, явился кельнер в белой куртке. Склонив голову набок, он ждал в услужливом полупоклоне.
— Чего изволите, сударь?..
Карч остановил водянисто-голубой взгляд на черных усиках, на бакенбардах, кокетливо доходящих до середины смуглых щек.
— Скажи-ка, дорогой, в чем, по вашему мнению, заключается суть живописи?
Усики дрогнули, обнажив блеск снисходительной улыбки.
— По всей вероятности, в рисовании картин, если позволите.
— Да ты философ. — Карч надул толстые губы. — Принеси мне, любезный, маленькую светлого.
— Кажется, это так просто, — сказал он, когда кельнер отошел раскачивающейся походкой. — Писать картины! Но зачем? Действительно, для чего все это? Знаешь, это борьба. Борьба за что-то, чего мы никогда не достигаем и чего мы даже не в состоянии по-настоящему понять. Я тебе что-то скажу… — Он привстал со стула, приблизил свое вспотевшее лицо к лицу Михала. — Если ты не уверен в своих силах, брось кисть. Брось, пока не поздно!
— Браво, Михал. Поздравляю тебя, мальчик. — Отец опустил газету на колени, он смотрел на сына сверкающими глазами, с недоверием, почти с удивлением.
Что все это значило? Почему он так возбужден?
— Ты уже читал, что написано о вашей выставке? — Он сложил газету вдвое и протянул Михалу, продолжая смотреть на него так, будто видел его впервые после многолетней разлуки, с большим интересом и ожиданием новых радостных открытий.
Это была местная газета, не очень солидная, которую отец, подняв брови, обычно бегло просматривал со снисходительной рассеянностью. На предпоследней полосе, заполненной мелкими репортерскими рубриками, название статьи выглядело даже несколько длинным — оно шло жирным шрифтом через три колонки. «Интересная выставка работ учеников художественной школы». Михал сразу заметил свою фамилию в начале одного из абзацев. Он ощутил хорошо знакомый ему жар в щеках. Испуганными глазами бегал он по строчкам, выхватывая отдельные слова и обрывки фраз. «Обещающий талант». «Благородный жемчужный колорит». «Серебристо-серые тона».
Отец встал и нежно похлопал его по плечу.
— Сядь и прочти спокойно.
— Можно взять с собой?
— Ну конечно. Спрячь ее на память. Это первая рецензия о тебе.
Михал побежал к себе на мансарду, хлопнул дверью, сел у открытого окна, залитого предвечерним светом, и принялся жадно читать.
Сначала шли слова благодарности двум предприимчивым художникам, не побоявшимся выступить с такой полезной инициативой в городе, который долгое время музы обходили стороной. А потом впечатления о самой выставке. Да, ему как раз посвящено больше всего строк. Эти «рафинированные» серебристо-серые тона, которые так восхитили рецензента, были — и он знал это — его робостью, следствием перебеления, усердного старания примирить цвета. Ему вдруг показалось, что он понимает бессильный гнев Карча. Его хвалили за то, что он не мог взять препятствия, в качестве добродетели выставлялся его невольный обман. «Обещающий талант». Как соблазнительно, как опасно звучали эти слова. Но ими награждена была также и несчастная старая дева за «смелость палитры».
С нарастающим беспокойством искал он упоминания о Фрыдеке. Его фамилия фигурировала среди дежурных комплиментов, которыми автор одарил в конце всех остальных участников выставки, перечисляя их в алфавитном порядке.
Михал спрятал газету в стол и лег на кровать.
Под закрытыми веками он чувствовал тепло отцовской улыбки, мучающей, как угрызение совести.
«Только самые лучшие принимаются в расчет, — думал он. — Только самые лучшие».
Бомбардир
I
Капитан отдал приказ «Вольно, разойдись!» — и вышел из зала под грохот ломающихся шеренг. Те, кто получил лычки, стремились к своим шкафчикам, чтобы сразу же пришить к погонам серебряную ленточку. Те, кто не получил, мялись в проходе, и им казалось, что товарищи их бросили.
Михал поплелся на свою батарею, последнюю справа, и сел на койку, что, разумеется, было запрещено. Он злился, что у него горят щеки, и чувствовал, что чем больше он злится, тем краснев они становятся. Он прекрасно знал, что лычки не получит, однако перед самым построением позволил завладеть собой этой глупой надежде.