Конечности, венчавшиеся всевозможными формами клешней, у неё были невообразимо тоньше и многократно длиннее остальных шевелящихся органов. Но были среди них и совсем-совсем тонкие, подобные кнутам, будто какие-то усики. А вдали виднелось мохнатое тёмное брюшко, как у пчеломатки, узор которого составлял странные символы. Всё оно было преисполнено восьмигранными сотами среди масляно-густой переливающейся шерсти, откуда, видимо и порождался её отвратительный чёрный легион младых – бессчетное потомство, обрушившееся на нас карой за все прегрешения человечества перед природой.
Кое-где вокруг нас будто бы натыкались друг на друга и даже дрались меж собой, лязгая пастями, её взлохмаченные пучеглазые отродья. Некоторые из них просто расшагивали среди кустов и стволов, распугивая и доводя до изнеможения лесных птиц и селящихся на ветвях животных, а другие задирали все свои головы-черепа к небу и хором выли для своей матери болезненную мелодию «Эву-эу-э-ки-ки-ки-ки» вязким пронзительным клёкотом, стаями кружащих летучих мышей, уносящуюся в потустороннюю ввысь к спиралям бессчетных и липких конечностей, зависших над нашим обречённым миром, словно само олицетворение смерти. Звуки ужаса, смердящий свист погребального марша, какофония песни безумства, пожирающая здравый рассудок…
Ожидание конца было самым страшным, и сильнее всего пугала не неизбежность смерти в крепких руках сильного дяди, решившегося на такой немыслимый и бесчеловечный поступок, а незнание момента, когда всё свершится. Я понимал, что жизнь моя вот-вот оборвётся, что он решил убить меня и зарезать здесь, принести в жертву безобразной богине, но не знал, когда кончатся его песнопения, а нож всё это время оставался зажат в его руках. Если бы он хотя бы повесил его снова на пояс, может, я ногами как-то смог тогда дотянуться и вытащить. Может, рванул и высвободил хоть одну руку, выхватывая его, но у меня не было никакого шанса защититься и вооружиться. И эта обречённость буквально парализовывала каждую мышцу, замораживала кровь, и только трепещущее сердце отбивало истошный ритм, будто бы напоминая дяде, что я всё ещё жив и подготовлен к кровавому действу.
И он, и я, всё глядели ввысь, как древнее чудовище двигает всеми своими конечностями, клацает пастями и клешнями, взирает на нас мириадами глаз, словно бездушное искажение звёздного неба, и жаждет человеческой крови. Жаждет истиной жертвы, чтобы погиб тот, кого любишь, а не какая-нибудь обрядовая курица или выращенный для заклания ягнёнок.
Эта бестия ждала настоящей агонии, и я ощущал это всем своим нутром, глядя на её тошнотворный облик. Она питалась страданиями и страхом, обращаясь к самым тёмным уголкам души, где засевшая, как насекомое в своей норе, наша память из далёких времён заставляла робеть перед тем, что не удаётся понять и постичь, перед скрывавшимся во мраке ночи опасностями, диким зверьём, природным ненастьем, когда морской шторм, страшная засуха или грозы воспринимались проявлением воли свирепых богов, точно также требующих бессердечных жертвенных ритуалов.
И было понятно, почему наши боги оказались глухи к молитвам. Сколько бы вероисповеданий не существовало в деревне, новые боги не могли защтить нас от всепоглощающего древнего зла. Прав оказался тот, кто убил и съел всю свою семью, ведь только так можно было спастись от гнева истинной не подвластной ни описанию, ни пониманию богини. Чёрной, как ночь, необъятной, как бездна, страшной, как смерть и свирепой, как весь этот дикий мир, где испокон веков выживал сильнейший. Но какой ценой?
– Сжалься над твоим слугой! Ийя Шаб-Ниггурат! Мать легионов! Прими эту жертву и дай глупым людям шанс сосуществовать рядом с потомством твоим! Тёмная молодь пусть пощадит нас, ибо мы служим тебе! Поём песни тебе и славим тебя! Шаб-Ниггурат! Чёрная Коза Лесов! – дрожащими губами под навернувшиеся слёзы кричал дядя Олег, сжимая покрепче нож.
Казалось, кульминация ритуала уже близко. Он даже не хочет взглянуть на меня в последний раз, чтобы не выпустить из-за сковавшей сердце жалости. Он действительно хотел это сделать! Выкрал меня, когда отец был снаружи, а Антон в своей комнате! Когда я был один в спальне, да ещё облегчил ему задачу, подпрыгнув к окну и вытянувшись там стрункой, став столь уязвимой и лёгкой добычей…
Занесённая с отражавшим лунное око ножом рука дрогнула, и под оглушительный выстрел мне на спину и оборачивающееся от удивления лицо хлынули брызги крови. На миг я зажмурился от этих тёплых, но весьма неприятных брызг. Однако едва ощутил, что хватка на моих запястьях ослабла вместе и с давлением колена на спину, как вскочил на траву, и, обернувшись, увидал сперва роняющего нож и пристреленного в затылок дядю с загадочным выражением смешанных чувств на лице, а за ним, вдали у деревьев, стоящего папу с ружьём, к которому тут же и понёсся со всех ног.
– Папа! Папа! – жался я к нему во тьме деревьев, – Ты всё-таки пришёл, я знал, я надеялся, хныкал я, уткнувшись в его рубашку и вытирая слёзы.