Выступили рано утром. Кони осторожно ступали по твердой траве, покрытой инеем. Позади колонны, замыкая, тарахтела бричка с двумя бочонками пороха, плотно накрытыми от сырости рядном. Алексей и Буслаев ехали рядом. Буслай был весел и беспечен. То напевал, то насвистывал.
– Знаешь, о чем думаю, поручик? Я думаю, как мы после войны жить будем?
Алексей поправил на плечах плащ, зябко поежился.
– Что ты молчишь, Алешка? Что ты не спрашиваешь? Я много об этом думаю. Знаю: теперь я совсем другой стал. Понимаешь? Что-то во мне зародилось новое. А старое, Алеша, как-то перевернулось. Черт! Не могу объяснить! Но будто у меня третий глаз во лбу раскрылся.
– Повзрослели мы. Многое повидали. Многое испытали. Многое поняли. Повзрослели…
– А может, постарели? Я Заруцкого о том же спросил. Знаешь, что он ответил?
– Откуда мне знать?
– Он так сказал, Алеша. «На войне я понял, что жизнь не только одна, но она еще коротка и неустойчива. Если останусь в строю, буду жить новой жизнью».
– Это как же? – Алексею стало интересно.
– Говорит: «В первую очередь закажу благодарственный молебен, а потом – во все тяжкие. Мало я пользовался жизненными дарами, буду восполнять. По всем стезям. Вино, цыгане, карты, женщины, театры»…
Алексею стало смешно и грустно. Даже нелепо как-то. Да для того ли дана человеку его бесценная жизнь? И он тут же подумал, что всего несколько месяцев назад он сам жил такой жизнью и не задавался трудными вопросами.
– Что ты молчишь, Алешка? – настаивал Буслай.
– Добавить нечего. А слова твои повторить нет нужды.
– Ты знаешь, – Буслай заговорил тихо, словно боялся, что его может услышать кто-нибудь еще кроме Алексея. – Я на войне совсем по-другому увидел наших солдат, крестьян. Особенно после Бородина. И озадачился. Ну, вот мы с тобой – дворяне, служилые люди, сражаться и умирать за Отечество наш долг. А они? За что сражаются и умирают эти люди? За свою нищету, за свое бесправие, за вековое рабство свое? Нет! Значит, за что-то высокое и светлое, что они чувствуют в своей простой душе. Но вот что? Нам не понять.
– Да ты бунтовщик, Буслай, – улыбнулся Алексей. – Смотри, вот так-то при Измайлове не проговорись.
– Не шути, Алешка. Что-то не так у нас устроено на Руси. Что-то нужно сделать. Да вот что?
– Где ж мне знать?
– Пустые мы люди. Пусто жили.
Алексей не успел ответить – их нагнал Волох.
– Ваши благородия, осмелюсь доложить: подъезжаем.
Остановились. Уже смеркалось, разгоряченные лица остужал резкий ветерок. У Алексея ныла спина и затекли ноги: весь день в седле, раз только остановились оправиться и покормить лошадей.
– Вон в той сторонке, – Волох указал плетью, висевшей у него на руке, – овражек пологий, с дороги не видный. Затишок. Там до утра перебудем. Ладно ли?
На дороге, в оба конца, оставили пикеты, свернули, прошли еще неубранным полем с две версты. Расположились, расседлали коней. Коневоды отвели их на лужайку, стреножили.
– Костры палить малые, – распорядился Буслай. – Песен не играть, пляски позабыть.
– И вина не пить? – вполголоса спросил Волох.
– Если только в меру.
– И то добре. Мера у каждого своя.
– Как совсем затемнеет, – сказал ему Алексей, – берешь своих добрых хлопцев и – лесом выходите к усадьбе. Бочонки – навьючить, фитили не забыть…
– Не пальцем делан, господин поручик, – проворчал Волох. – У моего бати…
– Завидуешь бате? – усмехнулся Буслай.
– Никак нет, ваше благородие, я от него не отстал. Вот ежели… как посмотреть на это дело…
– Потом расскажешь. А сейчас слушай. Фитили – покороче. Со светом, как услышишь наши выстрелы, поджигай. И со своей партией – к амбару. Уберешь часового, собьешь замок, если он там есть.
– А если нет?
Алексей внимательно взглянул в его простодушные хитрые глаза.
– А если – нет, то не сбивай. Выведешь пленных. Которые на своих ногах – построишь. Раненых разместить по телегам.
– Откель я их возьму?
– Корнет Александров подойдет со своим взводом. Все запомнил?
– Так точно! Кушать когда изволите?
– Да вот расположение обойду…
– Отдохнули бы сперва.
– Ночь впереди. Длинная, осенняя.
В такую ночь, подумалось Алексею, хорошо сидеть, вытянув ноги к пылающим в камине дровам, с книгой на коленях, с длинной трубкой в одной руке и со стаканом красного вина в другой. Слушать, как бросает осень в стекла мелкие дробные капли, как скрипит где-то за диваном неуловимый сверчок – все его слышали, но, кажется, никто не видел. Прислушиваться к хроменькому стуку старых каминных часов, к их сбивчивому, лживому бою, к шаркающим шагам старика Бурбонца, который бродит по комнатам и, ворча, гасит лишние свечи.
А осеннее утро после осенней ночи? Неохотное, сырое, все в низких облаках, что не бегут по небу, а разлеглись на мокрых, без листьев, ветках старых лип, яблонь, загрустивших кустов сирени. В доме зябко, еще не топили печи, вставать не хочется, под одеялом тепло и уютно. Но в столовой уже позвякивают чайные ложечки, из людской тянет самоварным дымком. Тихонечко стучит в дверь Бурбонец: «Алексей Петрович, пожалуйте к чаю». Славно…
Алексей словно очнулся. Гудят от усталости ноги, ломит поясницу, кивер тяжело давит голову, клонит ее на грудь. Ташка колотит по мокрым сапогам, сабля путается в ногах. Чтобы не показать слабости, Алексей присел у первого же «не шибкого» костра. В котле над костром булькало и парило – варили картошки. Кто-то из солдат, отвернувшись от огня, потыкал шомполом, снял котел и слил воду. Артель приблизилась тесным кружком к огню. Дядька Онисим выхватил картофелину, кидая с ладони на ладонь, облупил ее, положил на ломоть хлеба и протянул Алексею:
– Отведайте, господин поручик. Федька, ну-ка солюшки его благородию передай.
Появилась на тряпице крупная серая соль. Алексей почувствовал голод – уж так вкусно пахла горячая картошка, так мягок был черный хлеб.
– А вот водички испить, ваше благородие. – Возле костра кособочилось кожаное ведро. – Водичка чистая, не сумлевайтесь. Мы с этого ведра коней поим. Конь грязну воду пить не станет, гребует. Пейте, ваше благородие. – И щедро зачерпнул оловянной кружкой.
– Благодарствуйте, братцы, за угощение. – Алексей встал, хотя ему страх как хотелось улечься тут же, у костра. – Что ж, завтра своих выручать пойдем. Вы уж не оплошайте.
– Как не так! Рази ж мы своих-то кинем? Сам погибай, а товарища выручай, знамо!
– Француза здесь впятеро больше нашего, – сказал Алексей.
– Вот и ладно: впятеро больше его и набьем.
– Управимся, ваше благородие. Француз, он и вовсе нынче не тот стал.
– Правильно сказал, дядька Онисим. Бьется мусью без охоты.
– Зато, братцы, бегает с охотой.
– Ослаб француз, ослаб. Да и то, сказывал мне ктой-то – ворóн начал исть.
– А ты б не стал? С голодухи так пузо подведет, что и ворона курицей покажется.
– Не, дядька Онисим, я б погребовал. Нечистая птица. А француз привычный, у себя в Париже, сказывают, лягушек и тех жреть.
– Видать, больше нечего. Оттого к нам и приперси. Ничо, ребяты, он к зиме и вовсе друг дружку кусать станет.
– А мы – хлебушко аржаной да с луковичкой.
– Да где ж вы, братцы, – удивился Алексей, – хлеба-то добыли?
– Маркатант объявился, очень справный. У него в заводе и печушка для хлебов имеется.
– Сказывали, что немец родом. С самой Москвы-первопрестольной пристал.
– Давно ли?
– Давеча, два дни назад, ваше благородие.
Удивился Алексей. Маркитанты обычно за войском тянулись, а вот чтобы к партизанам пристать – необычно.
– Вернемся, дядька Онисим, покажешь его мне.