Наши внутренние вопросы, понятно, не заглушали внешнеполитических вопросов: война, с её победами и поражениями, ни на минуту не сходила с нашего порядка дня. Ожесточённые дискуссии и даже ругань по-прежнему происходили между пораженцами и оборонцами. Чёткий тезис Ильича, что «революционный класс в реакционной войне не может не желать поражения своему правительству», давал нам огромную силу в наших дискуссиях. Меньшевики и эсеры из сил выбивались доказать, что этот тезис «авантюристический», рассчитанный «на тёмные массы», что «защита национальной независимости» не имеет ничего общего с реакционной войной.
Однако попробуй докажи, что империалистическая война не является реакционной. Даже рядовых оборонцев доводы эсеро-менышевистских вожаков не убеждали. Тезис Ильича бил их по головам, как дубинкой. А редакционная политика правительства, усилившаяся за время войны, и крик всей буржуазной и черносотенной прессы о необходимости раздела Турции и захвата проливов самым убедительным образом опровергали выдумку меньшевиков и эсеров о том, что «Россия борется за сохранение своей национальной независимости».
Новый начальник действительно сильно увлёкся хозяйственными вопросами и был не только неплохим администратором, но и хозяйственником. Не вводя никаких изменений в режим, он всё же подтянул централ так, что это сильно чувствовалось: если нам прежде удавалось нарушать порядок режима, иногда во время уборки заходить в другие камеры и оставаться там по нескольку часов, то теперь надзиратели этого не допускали. Всё сделалось как-то точнее, отчётливее и стеснительнее.
Никитин быстро достроил новую каменную баню и механическую прачечную, постройка которых весьма затягивалась. Мастерские тоже сильно подтянулись и стали давать больше доходу. Никитин стал сильно нажимать на расширение собственных огородов, сенокосов и т. д. На эту последнюю область он обратил особенно усиленное внимание ещё и потому, что питание наше за время войны стало весьма скудным и в дальнейшем грозило возможностью эпидемий. Огороды же должны были играть решающую роль в нашем питании. Относясь терпимо к политическим, Никитин, однако, ввёл большие строгости в отношении уголовных: розги гуляли по задам уголовных почти каждый день, но они к этому относились весьма флегматично, всегда давая один ответ:
— Не репу нам на ней сеять.
Старший надзиратель Сергеев и один из его помощников служили в 1905–1906 гг. в Петербурге в лейбгвардии Преображенском полку. Будучи организатором военных кружков, я в то время крепко связался с преображенцами и они в большом количестве посещали наши кружки. В результате нашей работы Преображенский полк не подчинился приказу выйти на подавление рабочих. За это неподчинение первый батальон был разоружён и сослан в село Медведь в концентрационный лагерь, где раньше находились пленные японцы. Оба эти надзирателя помнили меня, когда я, как матрос, иногда вёл беседы у них в казармах, и рассказали мне подробно о своих мытарствах в лагере. Это обстоятельство создало со стороны этих надзирателей предупредительное отношение ко мне. Однажды Сергеев сообщил мне:
— Знаете, пришло, предписание набрать партию здоровых каторжан на постройку Амурской железной дороги… вот вам бы…
— А пропустят?
— Попробуем, может, удастся. Начальник новый, вас не знает.
— Давайте, проводите.
Попасть на Амурку политическому долгосрочнику да ещё бывшему смертнику — мечта неисполнимая. Поэтому известие Сергеева о возможности пойти на Амурку меня взволновало: это было равносильно выходу на волю. У меня не было ни малейшего сомнения, что я убегу. Сергеев сдержал своё обещание: недели через полторы меня вызвали с вещами.
— Куда? — спросил я надзирателя.
— Не знаю, на Амурку, бают.
Я быстро собрался. Ко мне подошёл Файнберг:
— Ну, прощай, хорошо, что ты уходишь: может, на Амурке тебе удастся уйти. Здесь ничего не выйдет. На воле и здесь наши сильно противятся моему побегу.
— Уйдёшь, извести.
Итак, с котомкой за плечами под звон кандалов я опять шагаю.
— Куда? На волю ли? Шагай, Петро, шагай, хуже не будет…
Опять на пути красавица Ангара: приветливее и милее она теперь кажется. Не было уже порывов броситься в неё. Впереди была цель.
В три приёма перетащил нашу партию паром: мы прилегли отдохнуть на траве в ожидании перевоза остальных.
В грязном вагоне казалось светло и весело. Испитые, хмурые лица смягчались и некоторые даже повеселели: ведь впереди у всех светилась звёздочка надежды, а многие просидели по 7–8 лет.
— Это, брат, не шуточка, я, почитай, восемь отмахал в одной и той же камере, в одной и той же. Это брат… — философствовал сам с собой поседевший на каторге, но ещё крепкий старик, — а вот теперь на Амурку. Шутка ли, на Амурку, всё равно, что на волю…
— Наломают тебе там реприцу-то — не раз вспомнишь свою камеру, — скулили над ним.
— Не-е-е, брат, не вспомню… не вспомню её треклятую, умру, а не вспомню.
Поезд тронулся. Все улеглись на своих местах и притихли. Колёса мерно постукивают, я чутко прислушиваюсь к этому стуку.